Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Извлечем черный ящик из-под обломков упавшего воздушного судна авиакомпании «Schmerz und Angst».
Фюзеляж – скорлупа, черепная коробка, прячущая дражайшее сокровище, это ракушка, внутри коей живет нежный склизкий моллюск, выращивающий жемчужину из случайной песчинки – головной мозг, желеобразная субстанция, обволакивающая перламутром изящных словес волею судьбы закравшуюся внутрь мысль. При капитальном разломе не кладут в госпиталь. При капитальном разломе, стоя по колено в росе, на коленях по земле рыскаешь; тут ведутся спасательные работы, ищут пуговицы для опознания, паспорта, сгоревшие еще в самые первые секунды; ищут фрагменты тел; там же и я стою на коленях, слепая, на ощупь ищу дрожащий холодец своих мозгов, чтобы наспех покидать его в пробитую яичную скорлупу, зовущуюся головой, верхушкой человека; я сгружу его найденной массой извалявшегося в лесной траве пудинга, обмотаюсь скотчем, задерну голову оранжевым чехлом, – черный ящик найден. Бортовой самописец поврежден, но мы попытаемся расшифровать его записи.
Я упаду в любой автомобиль, и поеду домой, в любой свой дом на любом автомобиле, держа в руках трофейный диктофон, найденный на месте авиакатастрофы, поддерживая деревянными руками залатанный изолентой кокосовый орех своей головы, этого единственного бортового самописца, который поддастся расшифровке, чем я и займусь дома, только, умоляю, водитель, жми на газ, дай обезболивающего, от мигрени или схожего, а то вот-вот треснет, и никто уже не докопается до истины.
Дома мое лицо будет лежать на клавиатуре, а за окном сменятся восходы и закаты, погода и направление ветра, мой лоб продавит клавиши, стройные ряды букв, горло же вновь одолеет приступ кашля, и это кровохарканье тоже будет на бумаге, чернила печатают пальцами, печатают пальцы чернилами, но, когда я закашляюсь, то сплюну туда же, на лист, торчащий из машинки, и алое потечет красной строкой вниз, – то и будет беззвучный, немой и уже такой постфактовый, такой неактуальный вопль подсознания.
А теперь давайте петь по делу.
* * *
Эмоции одолеваемы. Рациональность – чудовищный враг, непобедимый.
Из всех бед, сотканных и порожденных чувствами, можно выбраться усилием воли, железной воли, триумфом воли вызволяя себя крюком руки за шиворот из уютного болота страданий. Эмоциональность дрессируема.
Но нет большего мучения, чем бороться с рационализмом (притом с собственным), прогибать его под рамки наглядной действительности, придумывать какие-то доводы, в которые никогда не поверишь, пытаться объяснить необъяснимое, осмыслить бессмысленное.
С сердцем можно договориться о чем угодно.
С разумом договариваться не стоит – ибо изначальное несогласие с разумом будет сигналом вашего психического здоровья и степени адекватности.
А менее всего стоит, зная и всем рассудком отдавая себе отчет в происходящем, -искусственно подстраивать разум принять ситуацию алогичную, гротескную в своей пустозвонности и масштабности; менее всего стоит рассудком оценивать чужые выхлесты сердца; менее всего стоит судить чужое эмоциональное своим рациональным – ибо это неизбежно приведет к капитальному разлому фюзеляжа.
Заметим, что он разломится именно у того участника противостояния, который будет «Рассудочным». «Сердечный» участник возгорится разлитым топливом, и остынет утренней росой следующего же дня, пока спасатели будут тщетно искать уцелевших в покореженной жестяной банке фюзеляжа, в металлических обломках одного чересчур механизированного самолета, в пробитом корпусе одной слишком привыкшей искать всему разумное объяснение головы.
* * *
На взлетно-посадочной полосе эти же елки, эти поля, над которыми вечная дымка уходит вечерами на запад. На запад, на запад туда она идет, туманная, вкруг Горы, закатывается за солнцем, я смотрю, и продолжаю смотреть, перещелкивая счетчиком на приеме груз-багажа.
Монсьер Бортпроводник, зачем ты продал мои фирмовые часики, подаренные мне Б., уличным торгашам? Я буду останавливать все циферблаты одним только злым взглядом, я буду везде и всюду искать свои часики Longines, доеду и до твоих железнодорожных депо на блестящем автомобиле, но ни на одном черном рынке не обнаружу их.
Ты будешь крутиться волчком на ветру, в вихре и метели друзей-коллег, провозок, допусков, шелеста страниц летных свидетельств, явок и опозданий, ты будешь бояться увольнения, считать дни до зарплаты, скучать по ребенку, скучать по родителям, скучать по мне, ты будешь ненавидеть, ждать, забывать, вспоминать, срываться, негодовать, веселиться – ты всегда будешь так искренне чувствовать. Ты воспламенишься потоками неизрасходованного керосина мигом, моментально, и на утро уйдешь под землю, впитаешься в благодатную почву, растворишься, оросишь новостные колонки пестрыми заголовками о Действительно большой небесной катастрофе.
А я буду с пробитым черепом покоиться на сожженной траве, килем подражая Шпилю готического собора, лбом на клавиатуре, буду ковыряться в вязкой жиже найденного бортового самописца, и молиться Богу о способности выразиться наиболее удачно, потом перечитывать и с испугом допускать мысль, что ты, возможно, и вовсе не въедешь в написанное. А я въехала, удачно так, с таким грохотом, а какова сила удара! Я буду там же, остаточно, слепошарой кабиной пилотов разбитого самолета смотреть в небо, ржаветь под дождями бесчувственной списанной жестянкой, там я и сгнию.
Я буду гнить, разлагаться, каков декаданс!, впоследствии уже рихтуя заполненные убористыми буквами странички, как-то раз не удержусь и вцеплюсь в тебя фотографическим неморгающим глазным яблоком, и скрещу пальцы за спиной: тот ли это Дантес, мой ли это Дантес?…
Ты обопрешься о буфетно-кухонную стойку в самолете, и скажешь мне величайшую фразу свою, фразу всех времен и народов, которую ставить бы эпиграфами, которую ставить бы в резюме и под портреты, которая характеризует тебя всего всецело. Ты скажешь (слово в слово):
– Я на таких каторгах вкалывал за бесплатно, что эта работа для меня – тьфу!
И на «тьфу!» притворно сплюнешь в сторону.
В новой эстафете куда-то за экватор, в острова, ты скажешь, что сделал Алоизе, своей жене, великолепный подарок – стащил из магазина бытовой техники дорогущий пылесос. Такая техника призвана делать квартиру стерильной зоной – все на благо вашему маленькому ребенку. И это тоже будет мой товарищ старшина Монсьер Бортпроводникъ Дантес, продавец часов и мобильных телефонов, пассажир электрички, вор пылесосов.
Глава 28. Еще немножко дров
«…Время наших первых надежд и разочарований, когда мы мечтали, когда могли
обнять небо, которое потом рухнуло нам на голову.»
(Ф.Бегбедер, «Любовь живет три года»)
А еще есть железнодорожные колокольчики. Они звенят на переездах, пока красноглазые полосатые шлагбаумы-флегматики предотвращают столкновение. Я не имею права сломаться. Я должна работать. Когда Б. спрашивает