Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы, конечно, понимаем, что времена сейчас трудные и большинство из вас, девушек, пытается устроиться едва ли не на любую вакансию, но мы также хотим быть уверены, что нанимаем кого-то, кому не просто нужна эта работа, а кто еще и хочет ее. Вы ее хотите?
— Да, хочу.
— Почему?
Ответ, который я дала, удивил меня саму. Я его не планировала. Я готовила другие ответы. Я только открыла рот, и прозвучали эти слова:
— Зачем работать там, где производят что-то одно, когда я могу работать в компании, производящей все вещи. Ведь именно этим являются деньги — всеми вещами. Или, во всяком случае, они могут стать всеми вещами. Это универсальный предмет потребления, которым мы меряем все прочие. И если деньги — это бог предметов потребления, то это, — я обвела раскрытой ладонью пространство кабинета, подразумевая и здание за ним, — это его главный храм.
Долгая пауза.
— Я бы хотел, чтобы вы пришли в понедельник для окончательного собеседования. Представьтесь внизу ровно в пять. Вам скажут, куда идти.
7
У меня есть единственная фотография мамы. Она там до замужества, примерно в том же возрасте, в каком я пришла на собеседование во «Вклады Бивела». Возможно, чуть моложе. На ней платье с высоким воротом и рядом маленьких пуговиц посередине, такое ладное в своей простоте, темно-синее в моем воображении. Волосы свободно собраны на макушке. Мягкие черты лица полны внутренней силы. Та же добрая отвага в ее серых глазах. Я всегда жалела, что ее черты не передались мне.
Это единственное фото узурпировало все мои немногочисленные воспоминания о ней. Со временем я поняла, что почти во всех сценах, сохранившихся в моей памяти, она представала в том же самом платье и с такими же волосами. Я была не в силах остановить это упрощение маминого образа, кроме которого у меня от нее мало что осталось. Вот она гуляет со мной в Кэрролл-парке, вот купает меня, вот идет по Сакетт-стрит или укладывает меня в постель — непременно в том гипотетически темно-синем платье на пуговицах и с собранными волосами. Меня ужасно удручает, что женщина может вот так взять и исчезнуть, не оставив после себя ничего, кроме дочери, которая едва помнит ее.
В течение многих лет, уже будучи писательницей, я работала над романом о ней. Я так и не смогла его закончить и сочла в итоге своей главной писательской ошибкой. Я так долго и безуспешно над ним работала, что мама для меня превратилась — и с этим уже ничего не поделаешь — в недоделанную героиню моего романа. Дошло до того, что я стала сомневаться в своей любви к ней.
Достоверно я знаю лишь следующее. Она родилась в деревушке в Умбрии и переселилась в Америку со старшим братом и двоюродной сестрой. Мой отец говорил, у нее был талант к языкам, так что она быстро выучила английский и говорила на нем с удивительной легкостью. Она была непревзойденной швеей, одной из лучших в своем районе, и все ее любили.
Она стала встречаться с молодым человеком по имени Маттиа. Ее брату с сестрой это не нравилось — Маттиа был анархистом, и меньше всего им в Америке хотелось попасть в неприятности. Я могу только догадываться, как все случилось (я выяснила это почти случайно и далеко не сразу сложила цельную картину), но довольно скоро мама влюбилась в лучшего друга Маттиа, тоже анархиста, с которым он пересек Атлантику и преодолевал тяготы жизни в Нью-Йорке.
Дальше она забеременела мной и стала жить с отцом. Маттиа куда-то исчез; мои дядя с двоюродной тетей перебрались на Средний Запад. Вероятно, мама, как и ее родные, не была в восторге от того, что отец отказался поддержать буржуазный институт брака. И все же, я думаю, родителям жилось хорошо. Отец всегда заявлял, что никого не знал счастливее. Возможно, так оно и было. Большинство моих воспоминаний, даже если не все они подлинны, рисуют веселую жизнь. Когда мы с мамой оставались вдвоем, она говорила со мной по-итальянски. Я забыла большинство слов, а вместе с ними и звук ее голоса.
Она умерла, как издревле умирало множество женщин, — в родах. Младенец, мальчик, родился мертвым.
Мне было семь, и на меня навалилась страшная грусть. Несколько месяцев кряду меня мучила сокрушительная, чисто детская тоска по дому.
Затрудняюсь сказать, чем я занимала свое время. В тот год я просто перестала ходить в школу. Целыми днями я слонялась по району. Играла в шашки с отцом. Помогала ему за печатным станком. В какой-то момент я открыла для себя филиал Бруклинской публичной библиотеки на Клинтон-стрит. Сейчас уже не установишь, когда именно я сделалась постоянной читательницей, но, по всей вероятности, лет с девяти-десяти я просиживала в читальном зале до самого вечера, обложившись книгами. Моей страстью стали детективы. Для начала Конан Дойл, С. С. Ван Дайн и Агата Кристи. Их книги (вместе с приветливой библиотекаршей) привели меня к другим. Дороти Сэйерс, Кэролайн Уэллс, Мэри Райнхарт, Марджери Аллингем. Большую часть моей юности эти женщины заботились обо мне вместо мамы.
В их романах мне импонировала идея порядка. Начиналось все с преступления и хаоса. Даже здравый смысл подвергался проверке на прочность — герои, их действия и мотивы не укладывались у меня в голове. Но после недолгого главенства беззакония и смятения всегда торжествовали порядок и гармония. Все прояснялось, все объяснялось, и ничто больше не угрожало миру. Бальзам на душу. И что, пожалуй, еще важнее, эти женщины показывали мне, что я не обязана соответствовать стереотипным представлениям о роли женщины в обществе. В их историях было нечто большее, чем любовь и домашний уют. Там было насилие — насилие, которое они держали под контролем. Эти писательницы показывали мне своим примером, что я могу написать что-то опасное. Они показывали мне, что я не заслужу награды, если буду правильной или паинькой: читательские ожидания и требования следовало обманывать или игнорировать. Именно эти писательницы пробудили во мне желание стать писательницей.
Надо признать, что свои писательские навыки я начала оттачивать с пересказа их книг. За обедом я могла изложить отцу целую книгу, сдабривая ее собственными домыслами и прогнозами. Он завороженно следил за всеми сюжетными поворотами, а я училась уводить его по ложному следу и гоняться за призраками, чтобы под конец огорошить неожиданной развязкой. Он бывал так захвачен, что забывал про еду. «Глянь! Еда-то моя!