Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гельб, как всегда помедлив чуточку, сказал просто: «А вы приходите к нам слушать радио – вот тогда все и узнаете. Русская передача ежедневно с восьми до девяти часов вечера. Приходите!»
Слушать русское радио – это ли не удача! Я прямо-таки подпрыгнула от неожиданной радости. Мы все не могли дождаться вечера, и в тот же день отправились к Гельбу двое – я и Василий (идти всем скопом казалось неудобным).
Но радость наша была напрасной – оказалось, что это перевод на русский язык немецких радиопередач, причем с явно пропагандистской целью: вот, мол, какая германская армия сильная, могущественная, непобедимая и справедливая. В скором времени она принесет России освобождение от ненавистных большевиков. А вы, находящиеся здесь, в Германии, русские люди, должны быть благодарны великому фюреру за то, что сыты и пригреты, и обязаны за эту щедрость и заботу помогать всеми силами Рейху.
Лишь досада взяла от такой передачи. И не только досада. Снова – уже в который раз! – подкралось, сдавило сердце безысходное чувство невольной собственной вины – страшной, позорной вины перед своим народом. А в чем я виновата, и виновата ли?
Гельбиха, видя наши расстроенные физиономии, участливо спросила – что случилось? Может быть, неприятности какие?
Я пробормотала смущенно, что мы, мол, не поняли герра Гельба, подумали, что он приглашает нас послушать передачи из России.
Гельб внимательно посмотрел на меня, сказал твердо, с расстановкой: «Передач из России у нас не бывает. Это невозможно».
Гельбиха, добрая душа, – видно, этим хотела успокоить нас, – вынесла из кухни на подносе две крохотные чашки: «Битте, кафе». Мы с Василием не отказались, выпили. Немножко еще посидели для приличия, поговорили о текущих делах. Я украдкой осмотрелась. Чистота у них – идеальная: все блестит и сверкает. Обстановка, правда, самая простая: шкаф, комод, диван, посередине стол (на нем ваза с цветами), вокруг него стулья, причем на каждом – расшитые «крестиками» либо гладью очень красивые коврики. Не знаешь – снимать ли их, когда садишься, или оставлять. Я уселась прямо на коврик, а потом все время переживала, видя, что Василий снял свой и положил его к себе на колени.
Но что показалось странным – так это отсутствие книг или хотя бы журналов: я, сколько ни смотрела, не увидела ни одной, даже крохотной книжки. Неужели они совсем не читают?
И еще, что кажется мне, да и всем нам, странным, – так это то, что, в отличие от всех здешних немцев, ни сам Гельб, ни его жена, ни Анхен и ни Генрих никогда – никогда! – не заговаривают с нами о России. Или их вовсе не интересует, как мы жили, чему поклонялись, во что верили, или они просто проявляют по отношению к нам какую-то непонятную, странную деликатность.
Вот с тех пор мы и продолжаем поочередно ходить к Гельбу, слушать радиопередачи. Хорошо, что есть хоть такая отдушина: все-таки иногда среди вранья нет-нет да и блеснет искорка правды, и можно догадываться, что дела у фрицев на фронтах не всегда столь блистательны, как они трубят об этом.
…Ну, это, кажется, все, что я хотела рассказать о Гельбе и его семье. Теперь буквально несколько слов о вчерашнем и сегодняшнем днях.
Шмидту приспичило срочно сдать мак, и полтора дня мы все (даже Клара и Линда с нами) сидели на чердаке, шуршали невесомыми коробочками – остригали фигурные верхушки маковушек ножницами и ссыпали – выколачивали в тазы и миски черные сыпучие крупинки. Хорошая работенка, ничего не скажешь, только на пальцах появилось от ножниц что-то наподобие мозолей. И еще очень клонило в сон. Как Линда ни старалась следить за нами, маку мы все-таки наелись вдосталь. Да еще сумели и в карманы отсыпать.
Чтобы не уснуть, я вполголоса рассказывала Симе и другим о кинофильме «Моя любовь», который успела посмотреть до войны несколько раз. Линда и хмурая со сна Клара сначала прислушивались к нам, но потом Кларе, наверное, стало обидно, что рассказ непонятен ей, и она принялась петь. Сначала тихонько, мурлыкая себе под нос, затем все громче. Мы ее ободряли: мол, хорошо-то как! Спой еще! И она разошлась вовсю – спела несколько песен, затем принялась танцевать: хрустя маковой скорлупой, кружилась, вертелась, вихляла задом. Но тут на шум и смех заглянул в чердачное отверстие вернувшийся из деревни Шмидт, и Клара быстренько скисла – успокоилась.
После этого постепенно завязался общий разговор. Ну и уровень же интересов у этой богатой хозяйской доченьки! Все ее вопросы сводились к тому, как у нас в России одеваются и обуваются, что едят и пьют! Были ли в моде у женщин до войны высокие граненые каблуки и шляпки с очень маленькими полями? Как у нас в России играются свадьбы, уезжают ли молодые в свадебные путешествия? Пробовала ли я лично хоть раз шампанское? А что мы едим за праздничными столами? Она слышала, что в России икры и разных балыков – пруд пруди. И еще меха! Как же, оказывается, волнуют эту смазливую немочку наши русские меха! У Клары даже щеки раскраснелись от нестерпимого желания укутать свои плечи соболями, чернобурыми лисами. Еще бы! Одной ее подруге из Грозз-Кребса брат прислал из России презент – роскошную натуральную норковую горжетку. Как жаль, что их Клаус все еще торчит под Ленинградом, где уже все разграблено, вывезено… Но ничего, скоро германские войска двинутся в Сибирь, а там соболя, норки, лисы, песцы прямо по дорогам бегают, – бери их голыми руками.
Внезапно Клара переменила тему.
– А ваш Сталин – красивый мужчина? – спросила она меня.
– Очень, – ответила я серьезно. – У него жгучие черные глаза, густые блестящие усы, орлиный профиль. А к тому же он – умный, решительный, смелый.
– Здорово! – В светло-голубых глазах Клары светилось искреннее восхищение. – А знаешь, наш Гитлер тоже красивый мужчина. – Она неуверенно запнулась. – И… и тоже умный.
Вот в таком духе – я ничуть не преувеличиваю – у нас и проходил разговор. А затем «маковая эпопея» подошла (очень жаль!) к концу, и сегодня после обеда мы уже молотили ячмень. Наверное, песенное настроение перекинулось с Клары на меня, и я, запуская снопы в молотилку, тоже пела. Под гул машины получалось очень