Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раппопортиха, психологически позевывая, сказала, что обращать внимание на Каплонь — себя не уважать. «Хохотливый стилек» (что тут такого?) «Фарца» (??) Нет, джипсами не спекулировали, провинциалок не ловили на бабл-гам (Пейцвер чуть обеспокоен, но вряд ли решительная Римма осведомлена о шалостях двадцатипятилетней давности — черт, а может, она нас лично знает? и никакая не Римма, а Рома с кабаньими буркалами соглядатая?). На некоторое время стало общей мыслью (даже я, сознаюсь, в каталоге памяти перелистнул — вдруг какую-нибудь доброхотку или, пожалуй, доброхота царапнул тоном снисходительным?). Тем более в пасквильном полотне не только гражданственные тезисы — «связана ли компанейская жизнь 1980-х под алкоголь и легкий промискуитет — со страной, смотрящей в пропасть? Ведь именно таким персонам предстояло встать у руля» — но и подробности, неожиданные для сторонних, — вроде «Коли Волкова (Вольфсона) которого приучил пить Вернье» (разумеется, ахинея).
Танька (отдышавшись) устроила Пейцверу разнос («Да лучше сразу в нос!» — хохотал Пташинский, он и на Страшном Суде не станет унывать — связи в патриархии): зачем он вообразил себя биографом, писателем («А роман “Асфальт”?» — Пейцвер в защите уморителен). «Утро» напечатал и адью. А гадина Каплонь прицепилась к цитатнику — «мужской уд и мужская удаль» (тем более Андрей не говорил — следует препирательство «говорил — не говорил», мне пришлось их развести академически, что «за кажущейся площадной эстетикой, по Бахтину, скрывается не только внутренняя форма слова, по Потебне, не только игрословие, по Гаспарову, но несомненное историософское прозрение, по Лосеву» — я еще мог веселиться, как выяснилось, зря). Танька, однако, не сдалась. А коллекция фамилий? Не помнила, чтоб в это играли. Да, играли — Пейцвер бычится, Пташинский и я тоже коллекционеры, в каталоге на двоих полсотни (кстати, не забыть вписать Каплонь — фамилию с овощебазы), свою любимицу «Элиту Пантелеймоновну Всяких» — библиотекаршу из Исторички — я так и не продал Вернье, но на «смотрины» важивал, кто знает, вдруг стала одной из мироносиц. «Лягушкина, Обноскина, Захернахер…» — что за карикатуры?! Пейцвер всхохотнул, что в 1980-е кадрили Лягушкину — парикмахершу с Петровки — а талия у нее получше многих, и Захернахер был — нотариус на Пушке, с именной табличкой перед конторой, Вернье божился, что придет с отверткой — нельзя бросать сокровища, конечно, не пришел, — Обноскина? — зубниха неотложной помощи! — Пташинский продудел, он мчался к ней в три ночи на Маросейку, нет, у Вернье каждая задокументирована. Какая разница! (Танька). Каплонь вам вмазала, что «мажоры». (Или все-таки он — Каплонь — поди-ка разбери — «всё закоплонисто» — Пташинский дразнит Таньку). Можно подумать, Вернье виноват, что у него тот самый отец, та самая мать, тот самый дедушка (Лена). Вот именно! — зачем ты (снова Танька сверлит плешь Пейцверу) расписывал жизнь Анны Дмитриевой, «той самой»? Ты пишешь о Вернье или о ком? (Пейцвер девичий отлуп легко переносил, но, кажется, одна была обида — за слова примазываешься к гению — потому что фото тиснул, где оба — Вернье и Пейцвер — пьют брудершафт с выражением глаз идентичным и которое среди наших именовалось «милыймой» — Раппопортиха после всем истолковала, кроме Таньки, понятно, что тут всего лишь ревность, ведь с Мышью он не лобызался даже датый). Уимблдон! Ролан Гаррос! Чемпионка Москвы в шестнадцать лет! Свеча в обороне! Тебе надо самому жаропонижающие свечи вставлять! («Брейк!» — Раппопорт) Мало ли кто с кем играл, кто кого учил! У моей мамы, например, не было денег на теннисную ракетку, да! (Социальная солидарность с Каплонь?) Женечка Черничилова тоже на корте юбочкой плиссе вертела, с этого ведь все началось, шушукала вся школа. А этот гоготун (на Пташинского, он счастлив и такому признанью своей незаурядности), я помню, он, Витечка, подсовывал тебе остротку — напиши, что Вернье выигрывал «с полулета», «с руки», а главное, у него отменный «твинер между ног» — вам сколько лет? (тут точно солидарность, но не социальная, а половая со всеми одиночками земли) — который «предопределил судьбу»! «Мы “между ног” убрали, кх, звучит двусмысленно». Какая разница! Вы должны были знать, ктó прочитает! («Головастик из грязи прочитает», — Раппопорт; просит зажигалку, благодарит, за эти бейрутские глаза многое можно простить). Зачем, балда (Танька к Пейцверу по-своему неравнодушна), всунул пошлятину, еще и приписав Андрюше?! «Это об чём?» («Еврей — кремень», — Пташинский ставит на Пейцвера). Ты хочешь (Танька ползет пятнами), чтобы я произнесла?! Андрей был («Красавица на пороге слез», — Раппопорт по-медицински) чистый человек, или вы не счухали? «Ты, что ли, про “Прогулки в кустах”? хуа, хуа! Вспомнила бабушка… Это другой материал, бабушка. Кто виноват, что Каплонища раскопает. И потом там ясно сказано, что “Вульвы” — монолог соседа по плацкарту, когда ехали “Москва — Обдорск”, запямятовала, Мышь?» Сомневаюсь (последний Танькин козырь), что кто-то из вас станет декламировать сей опус своим дочкам. (Вообще-то не должно сложиться впечатление, что Танька — королева ханжества, ей, например, не чужда лингвистическая смелость — спутник старых дев — «Скажи, — любит меня допрашивать, — почему все искусствоведы гомики?» Обычно отвечаю: «Не гомозись»).
Я академически взбормотнул об «Индексе запрещенных книг» (первое издание 1564 года — моя мания грандиоза, увы, лишь в сокровенных снах, зато 1948-й добыл и ласкаю, как правнучку первой дамы, прекрасной, но с температурой абсолютного нуля — не уверен, что Таньке по нраву это мо, но Лена посмеялась, конечно), в «Индексе», высокое собранье, все запрещено — словесность, простите, светская — сплошные шашни — в салонах мадам де Помпадур, на полях Нормандии, в кусточках по пути в Обдорск, в дорожном дилижансе или бричке (говорят, Лев Николаич овладел