Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И здесь мёртвые тела упали на землю, а из ран Ильи (которых и быть-то не должно) живыми толчками вырвалась кровь.
Одна из пуль (которые в одном «кажущемся» куда-то ушли; а в другом «кажущемся» преуспели) разорвала ему живот, другая перешибла аорту, а третья словно бы в щепки разнесла позвоночник и продолжала там остывать; почему он все еще жив?
Не только потому, что неуязвимость не тождественна бессмертию (в любых мифах неуязвимые гибнут); и не только потому, что рана Ильи прежде всего уязвила Яну; но! Оттого, что незримая смерть (его – а не её – спутница) сейчас радостно возликовала.
А ведь только непрерывное самовоссоздание можно противопоставить непрерывному саморазрушению личности. Жизнь трагична и радостна; для бессмертных (а ведь и смерть пока бессмертна) даже смерть полна радостной игры; ибо – что для бессмертных, предположим, подвиги героев (просветителей и спасителей народных)?
Для них подвиги героев – трудное дело. Но (вместе с тем) они – зрелище, высокая забава. Тебе это должно быть понятно, читатель; ведь сейчас и мы с тобой лишь наблюдающие за происходящим, лишь посторонние и почти неуязвимые зрители. Мы есть что-то игрушечное, сродни книжным люденам писателей Стругацких.
А вот Яна (настоящая Великая Блудница и демон безводной пустыни) извернулась как упавшая рысь. Беспомощный выпад штыка в свою сторону даже не углядев (не то чтобы отражать); ибо зачем? Запах первородной души, пробившийся сквозь испарения человеческой крови, мгновенно достиг ее ноздрей.
Она замерла и затрепетала ноздрями и сердцем; она слушала этот запах и осязала его, и вдруг она страшно (как рысь) зашипела, и тогда (как у замерзших дворовых собак дрожат хвосты) затряслись плавники у всех (трёх-четырёх-и-далее) китов мироздания. От бандита она отвернулась, и он остался жив.
Обгадившийся от ужаса, бандит стал удирать.
Илья уронил голову. Не прошло ни мгновения; но – она уже стояла подле него на коленях и голову успела подхватить.
Лицо её сейчас (как лик иконы) могло (бы) выражать всё и ничего. В её руке образовалось лезвие из серебристых лучей – им коснулась окровавленной одежды, и одежда тотчас распалась. Её пальцы замелькали, касаясь одной раны, потом других, и кровь перестала идти.
Она перевернула Илью (как тополиное перо, земного тяготения даже не заметив); опять возникло лезвие и опять распахнулась ткань; тогда и кровь из сквозных ран (никакие пули не могли пробить его тела насквозь, но пробили; такова ирреальность!) иссякла. Он попробовал ей улыбнуться, когда она опять его перевернула.
– Самое трудное позади! – закричала она ему (в ответ на неудавшуюся улыбку); голоса у него уже не было, но он ответил:
– Ты права. Сегодня будущее – уже позади. Так будет (почти) навсегда – и даже ещё хуже; как сказал (бы) или ещё только скажет император Аврелий: мужайся, женщина!
И были в его словах такая воля и такая свобода, по сравнению с которыми даже волшебная жизнь есть нечто подчиненное. Казалось, он подводит итоги несостоявшегося мироздания; казалось, вот-вот – и мы увидим новые лики моих героев.
– Нет, – вслух сказала она.
– Да, – сказал молча он. – Самое трудное – это мы.
Казалось, он (пред)чувствует завершающуюся историю – как историю многих собственных жизней; и она (словно предуслышав его чувство) невольно кивнула; её лицо стало стремительно и текуче меняться: она снова и снова дарила ему свой подлинный (но уже должный стать прошлым) облик; но!
Не было в мире слов (одна из причин, почему он перестал быть поэтом), способных передать его изначальность.
Нужны были (если и были нужны) новые слова на новом языке – и их не было; но – окруживший их (не)преходящий мир занял надлежащее ему подчинённое место; сейчас они двое, Первомужчина и Первоженщина, все в крови и в окружении мертвецов, непреклонно утверждались в своем непреходящем величии.
Но он сказал:
– И это пройдет!
– Молчи! Я всё смогу.
– Нет, – сказал он ей молча. – Не сможешь.
Тогда она (которой перечили) стала иной. Лицо ее вселенски охолодело и стало ужасать. Но он распахнул глаза (и раздались – не с рук на руки, а ввысь и вширь – горизонты) и взглянул на нее, и она в его глазах отразилась: они были только двое; окружившие их мертвые и даже сама смерть (которая неприметно переняла облик пуль и погрузилась в Илью: благо он это ей неким своим решением позволил) отсутствовали в их несостоявшемся мире; и сейчас она увидела только свое отражение!
На неё саму взглянула она сама: судьба-смерть, Лилит-неизбежность (прекрасного), которое(ая) больше тебя и потому – убивает; это был демон безжалостного миража пустыни, что в тщетном стремлении к недостижимому принуждает иссушить свою кровь и пустить по ветру плоть! Настолько, насколько хватит короткого человеческого века!
Тогда она (которой перечили) переступила себя и сказала:
– Скажи мне, что делать, и я совершу, – попросила она (или повелела); но – она кричала сейчас совершенно неслышно (оттого и окружившая их ночь уцелела и не перекинулась в Вечную Ночь); беззвучно и страшно кричала она, опять надломив в этом крике губы и исказив лицо; и он ей ответил беззвучно и тихо:
– Я пришёл и опять приду, и опять у нас будет возможность решать нерешаемое; сначала ты опять все решишь по своему (и никогда не решишь правильно); а в этом «здесь и сейчас» нам ничего уже не удастся.
Он закрыл глаза, и сердце его тотчас стихло. В общепринятом смысле он не умер, конечно; но – предназначенного ему не выполнил (а если бы выполнил, где была бы смерть?); а ведь есть ещё более очевидные вещи.
Лежащее перед Яной тело-Илья обернулось мертвою жизнью; и причиною этому оказывалась их встреча. Но если не стало оно телом чудовища (в канве эллинских преданий), то потому лишь, что в незавершенном мире нет и не может быть ничего окончательного.
Вот ему эпитафия: как и Яна, Илья в своей жизни не был мертвяще этичен (и не только потому, что рационально-этическое – вне чуда веры – не умеет ирреально, а не сущностно наслаждать); Илья в человеческой своей ипостаси стал поэтом (и уже тем самым превысил свою