Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ш молодости ш ым промышляю – ружьишко ешть, но ш луком птицу бить шподручней – не штрашитшя. Штреляй шкока надобно. И на огневой припаш рашходу нет. – Произнеся это, он положил натруженные, с вязью выпуклых вен, руки на колени, и умолк, приковав неподвижный взгляд к колеблющемуся свету лампадки. Очнувшись, продолжил: – Было время, рышогонил, теперича робить не могу, глаза прошят, а делать шил нет. – Помолчав, зачем-то добавил:
– Не разумею тех, хто бьет дичь без меры. Ведь иные зверушки нам пример…
И опять ушел в себя.
Корней уже заметил, что он временами как бы выпадает – говорит, говорит и вдруг замкнется, чему-то улыбаясь. Судя по всему, жизнь в одиночестве сильно повлияла на его характер.
– Рушкое Уштье, – «проснулся» Аким, – ояви[66] Великого Новгорода. Мы штаринные люди. Наши водоходы здешя ишо до эвенов пошелилишь, не говоря о якутах, – произнес он, тщательно подбирая слова. – Штарики шказывали, што предки наши приплыли на кочах по Голыженшкой протоке – от удушья шпашались. Болезнь така на матерой жемле злобилась. И укоренилишь на Индигирке. Так Уштье и родилощь.
Шамо перво в ентом мешти дошель нихто ни бул, ни людей, никаго. Бултоко дух на небешах. Он думает, этот дух: должна ведь быть жемля. Пошмотрел вниз, а тама моро – и узрел: штой-то чернеет в одном мешти.
Старик обмакнул юколу в соль, глотнул чаю, прикурил от горящей головешки потухшую самокрутку и с хитрым прищуром посмотрел на гостя:
– Разумеешь мое извитие шловеш, да[67]?
– Со слуха не всегда.
Удовлетворенный Аким хлопнул себя по колену и радостно захихикал – словно сухой горох по полу рассыпал:
– Таков наш штаробытный говор, да. Я тута, как говаривал один прибылой, пошледний могыкан, – он озорно глянул на гостя, как будто хотел сказать: не ожидал, что в этой дичи встретишь столь сведущего человека.
Из дальнейшего рассказа Корней узнал, что окрест Русского Устья, в котором, по словам Акима, «домов тьма толпитшя», разбросано несколько десятков заимок. До самой дальней километров пятьдесят. Все они относятся к «штолице». Их обитатели числятся в артели и навещают ее лишь для того, чтобы сдать, как он выразился, «еству» и закупить что надобно для жизни или «выхлопотать бумаги». Сам Аким последние годы не покидает свой участок. Соль да муку сосед привозит.
– Не тоскливо одному?
– Пошто тошка? Тошка – шмерть. Мы баем: «При худе худо, а без худа – гаже того». Мине нихто не нать. Я от люда отвычный. Шам шибе голова. Вшю жезнь бобылем. Тута лепота: птицы гомонят, рыба плещет, ветер ш окиян-моря комарье уношит. Веду жизнь шпокойну. Токо бы дал Господь каку едушку для брюха, а то чего ишо… Миня не тошка, колотье одолевать штало. Ноне вить шамая еда пошла. А я, вишь, шиднем шижу, а то, думать, баял бы тут ш тобой. Допрежь всякий день рыбалить ходил.
Когда легли, было уже часа два ночи. Солнце виновато поглядывало с линии горизонта – знает, что мешает спать, но светит – иначе коротким северным летом не успеют вызреть ягоды, а птицы и звери вывести и вскормить потомство.
На следующий день к тому времени, когда светило достигло высшей точки, Корней уже подгребал к Русскому Устью. С воды насчитал более тридцати изб – «дымов». Все окнами на юг – к солнцу.
Русскоустьинцы еще до войны объединились в артель и выбрали председателем Григория Щелканова. Хозяйство ему досталось немалое: если брать по побережью, промысловые участки тянутся на две недели в каждую сторону. И хотя председатель являл собой образец классического деспота и был скор на зуботычину (не случайно односельцы за глаза называли его Кувалдой), он был для всех непререкаемым авторитетом.
Особенно Щелканов не терпел, если человек в путину праздничал. Матерно отчитывал, а в следующий раз пускал в ход кулак. Что интересно, эта строгость не воспринималась самодурством. Все понимали – за дело. Зато и на похвалу был щедр.
Корней, вытянув лодчонку на берег, поднялся на крыльцо крайней избы. Постучал – тишина. Приоткрыл дверь с нарисованным на притолоке восьмиконечным крестом.
– Есть кто?
Из-за дощаной перегородки вышла статная, красивая бабенка средних лет в черной кофте с длинными рукавами и широком цветистом сарафане до пят, с каймой понизу. Роскошная темно-русая коса брошена через плечо на высокую грудь. На голове туго повязанный черный, вдовий платок.
– А ты-ы хто тако-ов? – спросила она певучим голосом, скользнув по Корнею внимательным взглядом, и, не дожидаясь ответа, заключила, – вижу, чужий. Ты у передовщика[68] в сборне был?
Изумленный Корней молчал.
– Глухой, штоль?
– Нет.
– Дак был в сборне али как?
– Нет.
– Дак воперво сходи, доложись, опосля в избы стучись. Такой порядок.
– А где сборня?
– Тамотка, – неопределенно махнула она рукой. – За угором… Эх, вижу, не доходишь. Погоди, провожу. Токо сапожки одену.
Шли промеж домов по щелястому дощаному тротуару, уложенному ломаной лентой на обожженные дочерна бревнышки. Избы стояли редко: дабы не допустить распространения пожара – бича деревянных селений. Окна небольшие. Вокруг ни души. Лишь возле свежего сруба, с золотистыми щепками на земле, двое отроков распускают в четыре руки