Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В эти минуты национального вдохновения ощущаем мы единую Россию. Только тогда обретает она это совершенное единство и цельность, когда история ставит перед ней великую цель, которая приподнимает её над нею самою, над её национальным эгоизмом. России нужно чувствовать, что она служит не себе только, а всему человечеству, всему миру. Только тогда она несокрушимо верит в себя и в самом деле хочет победить».
Слушатели рукоплещут гражданскому пафосу Трубецкого, напитываются его богатырской силой.
Вячеслав Иванов покинул свою «башню» из слоновой кости, и теперь его мысль в самой гуще актуальных событий. Вся европейская культура — от Античности до Средневековья, от Возрождения до немецких философов — уполномочила его взыскать по всей строгости с нынешних агрессоров:
«События, которые дали всем нам в годину испытания тяжкого, идя и провожая милых на смерть, дохнуть чистейшим воздухом соборного единения и каждому на себе самом внезапно ощутить, что на долю личности может быть оставлен лишь теснейший участок её повседневного замкнутого сознания, когда вокруг этого островка разольется простор всенародного единомыслия и единоизволения, — эти события, за ходом которых не поспевает человеческая мысль, ищущая их осмыслить, — отмечены печатью судеб вселенских. Сердце знает: вселенское дело творит отечество наше в эти священные дни».
Собравшиеся восторгаются и негодуют вместе с оратором, саркастически усмехаются вместе с ним по поводу страны, возомнившей себя über alles, по поводу нового Фауста, опять искушаемого Мефистофелем.
С. Н. Булгаков — бывший легальный марксист — размышляет о вырождении германского и преображении русского духа:
«Не все призываются к борьбе с врагом внешним, но к борьбе с духовным врагом, расслабленностью и маловерием, призваны все, ибо все мы — Россия, материнское лоно будущего. Явим себя достойными ниспосланного нам жребия и нашего воинства и, верные в надежде, твёрдые в уповании, будем лелеять и взращивать в сердцах наших грядущую, чаемую Россию, и не только Россию, но то, что выше и дороже России, душу её, святую Русь!»
Все сочувственно, соучастливо взирают на философа.
Завершает Владимир Эрн. От него, категоричного, страстного, ненавидевшего всё немецкое и прежде, аудитория ждёт чего-то жёсткого, бескомпромиссного. И Эрн не обманул ожиданий, «заложил мину под всю германскую культуру». Одинаково строгий счёт за немецкое «люциферианство», копившееся веками, он предъявил и промышленнику Круппу, поставившему свои заводы, весь инженерный потенциал на военные рельсы, и Канту, с его «Критиками» и «императивами»:
«Будем же дружно молить великого Бога браней, ныне взявшего в крепкие руки Свои будущее всего мира и будущее народа нашего, о том, чтобы славные войска наши своею духовною мощью и великим покровом Пречистой опрокинули и погнали перед собою бронированные немецкие рати; о том, чтобы катарсис европейской трагедии был пережит нами во всей глубине, и чтобы мы навсегда преодолели не только периферию от зверских проявлений германской культуры, но и стали бы свободны от самых глубинных её принципов, теперь разоблачающихся для тех, кто имеет очи видеть и уши слышать».
По рядам прокатился разноголосый ропот: «Ох, уж этот Эрн! Блудный сын философии! В кого осмелился бросить камень! За что? Причём тут Кант!» Но, быть может, именно Эрн глубже других углядел кантовские корни «сверхчеловека». Именно Эрн уже в 1914 году прозрел иную, более страшную войну, ещё более страшный меч — меч всадника апокалипсиса. Эрн сказал, что во все времена, в любых войнах Россия выходила навстречу врагу с крестом. С тем крестом, с которого не сходят, с которого снимают.
Все члены Религиозно-философского общества оказались едины в своём стоянии за Отечество, в своей вере в силу русского оружия. В таком патриотизме либералы, подобные Гиппиус и Мережковскому, и увидят «осатанелость москвичей». Октябрьское заседание было только началом общественной борьбы: впереди полемика в печати, открытые письма философов друг другу. Но для большинства интеллигентов это будут кабинетные размышления. Мало кто, за исключением, пожалуй, Федора Степуна, воевавшего в составе стрелковой артиллерийской бригады и награждённого четырьмя орденами, тесно соприкоснётся с войной. Но Флоренский посмотрел ей прямо в глаза.
С первых её месяцев Сергиево-Посадское убежище сестёр милосердия Красного Креста открыло лазарет для солдат, поступавших с фронта. При Убежище организовали курсы по уходу за больными и ранеными, на которые одной из первых записалась Анна Михайловна Флоренская, впоследствии много сил положившая на выхаживание страждущих. Но те нуждались не только в медицинской, но и в духовной помощи. Отец Павел начинает пастырски окормлять в Убежище воинов. Но этим его служение не ограничилось.
По инициативе великой княгини Елизаветы, что была августейшим шефом 17-го гусарского Черниговского полка, в начале 1915 года снаряжается военно-санитарный поезд. В составе его персонала в командировку «для исправления пастырских обязанностей при походной церкви» отправляется Флоренский. Отец Павел, на попечении которого тогда были жена, маленький сын, мать, младшие братья и сёстры, вызвался в эту командировку добровольцем, несмотря на противление домочадцев, возражения священноначалия и предостережения духовника. «Главное — поступать по совести, и Господь тогда помилует всех нас и защитит от всех бед и напастей», — отвечал на это Флоренский. «Да сохранит Он Вас на всех путях» — такова была дарственная надпись на иконе Спасителя, которой благословил отца Павла наместник Троице-Сергиевой лавры архимандрит Кронид.
В состав персонала Флоренский был зачислен ещё и как один из санитаров. Ему довелось не только служить литургию, совершать таинства, но и делать перевязки, дежурить ночами у постелей тяжелораненых.
Командировка длилась с 26 января по конец февраля 1915 года, не считая подготовки поезда к отбытию. Маршрут, на котором пункты назначения порой изменялись в последний момент, в итоге выстроился так: Москва — Смоленск — Барановичи — станция Жодня — Белосток — Гатчина — Полоцк — Белосток — Полоцк. Продолжительные стоянки позволяли увидеть жизнь провинциальных городов, оценить их нравы и настроения, религиозный уклад. Вообще, время в поездке ощущалось исключительно в пору остановок, в движении оно будто исчезало, упразднялось как привычная категория, и если мерилось, то уже не днями и ночами, а загрузкой и выгрузкой раненых.
Пространство тоже становилось особым: ведь поезд может двигаться только вперёд, отклониться в сторону невозможно, оттого железнодорожная колея представлялась правой стезёй, что проложена Божьей волей, и лукавые пути здесь уже невозможны. К такому кочевому образу жизни настолько быстро привыкаешь и приноравливаешься, что уже не представляешь, как можно жить в неподвижных домах. У пространства поезда тоже особая мера — вагоны и теплушки; в каждой свой