Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не знаю, — сказала я, — я не могу. Ты не понимаешь. — Через его плечо я, без всякой связи, считала бокалы — на полке девять, мы когда-то купили дюжину, куда делись еще три? — Досчитала — и ответ вырвался сам собой писклявым детским голоском: — Сделай так, что его никогда и не было — вот чего я хочу.
Мизансцена длилась недолго: я спиной к холодильнику, мой телохранитель гладит меня по голове против шерсти, как ребенка, а я чувствую, что его руке не хватает прядей, в которые можно было бы запустить пальцы.
Слабость, эта дурацкая детская слабость была нестерпима, я утратила контроль над всем, что нажила собственным трудом. После того позорного инцидента с Одедом я даже стала иногда по-другому думать об Эрике и ее играх с дигоксином. Потому что, если бы не ее дезертирство, если бы она была другой, у меня мог возникнуть соблазн положить конец этой слабости ее способом.
Мне пришло в голову, что благодаря маме аптечка и ножи для мяса не будят во мне искушения, и уже за это одно я, может быть, когда-нибудь отправлюсь на ее могилу и сотру с нее пыль. Элишева уверена, что я делаю это каждый год, и я ее не разуверяю.
Нет, аптечка меня не привлекала, а что касается причинения себе вреда, тут мои фантазии вертелись главным образом вокруг еще одной татуировки. Я почти с тоской вспоминала концентрированную, истощающую боль, с которой на моей руке появлялась морда тигра, и я подумала, что именно эта боль способна обеспечить какое-то облегчение: горящий огонь на икре или такой же, но побольше, на спине поможет охладить мне голову.
Но даже вторую татуировку я не сделала. Может быть, потому что это требует застыть на одном месте без движения, а может быть, я недостаточно ощущала себя снова девятнадцатилетней, когда не всё еще потеряно. Я теряла способность чувствовать любовь. Телефонные разговоры с сыновьями больше не радовали. Но память о любви не исчезла, и, хотя я ничего и не чувствовала, я знала, что есть люди, которых я люблю. Есть, даже, если их здесь нет.
Недели через две после моей просьбы не давать папе адреса моей электронной почты Элишева прислала еще одно письмо. Она сообщила о снеге, который не растаял, а только затвердел на земле, о полевой гонке, в которой должна была участвовать Сара, и которая была отложена из-за затвердевания снега на земле; и в конце написала: «Насчет папы не беспокойся. У него хорошее настроение, и он начал учиться играть на губной гармошке. Для его возраста это очень мило, правда?»
У меня не было сомнений в ее искренности, она никогда не сердилась и не жаловалась. Я уже поняла, что как только сестра закончила рассказывать мне свою историю, ее интерес ко мне значительно угас. Образ той, что украла ее первородство, остался в ее жизни, но теперь я стояла в ней неподвижно, как ледяная скульптура.
Теперь у меня было как будто две сестры. Одна в красном свитере, шлет мейлы на английском языке из городка с музыкальным названием и слушает звуки губной гармошки из Вероны. Вторая страдает от ужасных, мерзких издевательств, безропотно и никому не рассказывая. Любое жестокое, порочное зрелище, о котором я когда-либо слышала, преследовало меня, и в центре него всегда была моя сестра: картины бесконечного насилия, бесконечного и бесцельного. Потому что сапог, бьющий точно в живот, — он и есть цель. Сапог и смех.
Образы, посеянные во мне за всю жизнь, сливались друг с другом, порождая новые кошмары. Иногда на людях меня охватывал страх, что видения исходят из меня как пот, как радиоактивное излучение. Я не хотела, чтобы люди видели, что со мной происходит, и в то же время, хотела, чтобы у них открылись глаза.
Как заставить Одеда понять, не осквернив его грязью, тем более что грязь — я этого не забыла! — была продуктом моего собственного воображения? О чем вообще можно говорить, не загрязняя соль земли?
Однажды в субботу я рассказала ему кое-что о том, что произошло. Мы сидели в машине на парковке променада Армон а-Нацив. Муж сказал, что, если я испытываю потребность в движении, мы можем пройтись. Но снаружи дул в лицо такой сильный ветер, что трудно было дышать, и мы очень скоро вернулись в машину.
Муж говорил о Нимроде и его расплывчатых планах на будущее, я реагировала скупо, и он заговорил о себе.
С долей самолюбования он спросил, считаю ли я его хорошим отцом, и тут же сам ответил, что, по его оценке, «он проделал с сыновьями неплохую работу». Больше всего дети радовали его именно в подростковом возрасте, который принято считать трудным. Искренность их поисков, их мятежность, присущий им тогда максимализм — Одед до странности легко подключался к образу мышления, присущему этому возрасту, что привело его к мысли о работе с подростками, потом, когда оставит работу в офисе. Это может быть занятно. Еще когда призывался на военные сборы, он, в отличие от остальных, никогда не жаловался, если его отправляли командовать молодыми солдатами. В пятнадцать лет он занялся спортом и сбросил больше десяти килограммов. А повлиял на него — я, конечно, помню — замещающий учитель биологии. Биологии! Представляешь? Видимо, каждый учитель может в чем-то оказать решающее влияние. Поэтому он все больше склоняется к мысли, что его настоящее призвание — учитель в старших классах. Может быть, через пару лет он сможет в этом убедиться.
Я сказала, что моя сестра всегда ненавидела школу, что ей не посчастливилось встретить там влиятельного педагога, а потом добавила, что я не знаю, что происходило с ней в период издевательств. Меня там не было. Я была в интернате, и там, вдали от нее, я действительно встретила целый ряд прекрасных учителей — но, возможно, в то время школа фактически была для нее спасением от того, что он с ней делал, школа может служить своего рода убежищем.
— Я знаю, что он сделал из нее мебель, — сказала я, не решив еще, буду ли ему об этом рассказывать. По его реакции я поняла, что он подумал, будто «мебель» — это метафора, которую я использовала вместо того, чтобы просто сказать «объект». Пришлось объяснить. Он вытирал об нее обувь. Он ставил на нее чемодан, отмечая, что в нормальной гостинице в каждом номере