Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет ответа.
— Ну как? — спросила она, взбив подушку.
Нет ответа.
И вот настала очередь Козларича.
— Привет, рейнджер, дружище. Я подполковник Козларич. Ну, как ты? — спросил он, стоя около койки.
Нет ответа.
— Держишься?
Нет ответа.
— Ты слышишь его? Да или нет? — вклинилась Меган.
Нет ответа.
— Все парни в Ираке просили передать, что они восхищаются тобой, — сказал Козларич. — И я тобой восхищаюсь.
Нет ответа.
— У нас там все получается. Мы побеждаем, — сказал он и вскоре после этого, послушав Меган, которая говорила о приближающемся двадцатилетии Данкана и об их планах когда-нибудь уехать в Италию, посмотрев, как она отсасывает слюну у него изо рта, ушел. Но пообещал прийти еще раз.
На следующий день, 18 января, Козларич встретился с остальными своими солдатами, включая того, который сказал Нейту Шоумену, что Козларич мудак и он не хочет больше его видеть.
Вообще-то даже несколько солдат говорили между собой, что они не прочь проигнорировать визит Козларича. Настолько были злы. Но в итоге все до одного явились, и, катясь к нему на инвалидных креслах, ковыляя к нему на ножных протезах, садясь с ним за длинный стол в столовой центра, где им предстоял ланч, они все вместе отчетливо показывали, сколько ожесточенной борьбы уже осталось за плечами у 2-16.
Здесь был Джо Миксон — 4 сентября он был пятым в том злополучном «хамви» и теперь пытался приспособиться к жизни после ампутации обеих ног выше колена.
Здесь был Майкл Фрадера — в августе ему ампутировали обе ноги ниже колена.
Здесь был Джошуа Этчли — тот, кто в июне кричал старшему сержанту Гитцу: «Они мне глаз, на хер, выбили».
Здесь был Джон Керби — в апреле, когда погиб Каджимат, он сидел с ним рядом, а в мае ему в руку попала пуля.
И дальше вокруг стола: солдат, который лишился ступни (отдал ступню), солдат, у которого были осколки в паху (он отдал свой пах), еще один без ступни… а в дальнем углу в инвалидном кресле молча сидел косоглазый раненый с асимметричной головой. Это был сержант Эмори. С тех пор как пуля попала ему в затылок, прошло девять месяцев, и он все еще лечился в АМЦБ. Его Козларич уже тут видел — неожиданно встретил, когда его водили осматривать отделение, где больные на длительном излечении могут жить с семьями. «Я люблю тебя, сержант Эмори», — сказал он во время краткого разговора и пообещал, что после ланча подробно расскажет ему о событиях того дня в Камалии. И вот Эмори, у которого подергивалась правая нога, сидел в столовой, готовясь наконец узнать, что произошло тогда на крыше.
У Эмори дрожала нога, Эндрю Луни грыз пальцы, у Керби по-прежнему были рыскающие глаза. Лиланд Томпсон явился со Значком боевого пехотинца (такие награды получили они все за то, что побывали под огнем), а Этчли явился с искусственным глазом, на котором вместо зрачка было подобие прицельного перекрестия винтовки. Каждый из них сильно отличался от того солдата, каким он был, вылетая в Ирак из Форт-Райли, но Козларичу не нужно было объяснять, кто есть кто. Он узнал всех мгновенно. Обязанность командира — знать солдата настолько, насколько нужно, чтобы посылать его в бой, но после ранения любой солдат становился для Козларича незабываемым. Он помнил имя бойца, характер ранения, дату. Он помнил, какие звуки издавали в медпункте одни и как молчали, превозмогая боль, другие. Он помнил, как выглядела их кровь и внутренности, в его память впечатывались их глаза. Если они умирали, он помнил голоса их жен, матерей и отцов в телефонной трубке до и после того, как он говорил: «Мгновенно». Он сохранил в себе все их увечья, внутренне изобразил их с такой же четкостью, с какой изобразил для генерала Петреуса «нашу войну» в виде схемы с кружками и линиями, но теперь уже это была совсем другая война, его собственная, личная. Постепенно он начал понимать, что, даже когда иракские дела давно будут окончены и забыты, эта война все равно с ним останется, и сейчас, добавляя к схеме новые кружки и линии, он оглядел стол.
— Какой-то запредельный мир, — проговорил он с нежностью.
Повернувшись к Керби, он спросил, как у него дела, и вместо ответа Керби отстегнул от руки фиксатор и продемонстрировал бесполезно болтающуюся кисть.
— Когда мы поедим, я свои шрамы покажу, — сказал он.
Козларич повернулся к Джошуа Уолду:
— Как они с тобой поступили? В конце концов ампутировали половину?
— Да, сэр, — сказал Уолд.
— Так что ты теперь маленько косолапишь?
— Да, сэр.
Он повернулся к Фрадере:
— На руках не пробовал ходить?
— Много раз, — ответил Фрадера. — Пару раз даже до сортира на руках пытался.
— Да что ты! — удивился Козларич.
— Не лучший способ, — сказал Фрадера.
— Пожалуй, не лучший, — засмеялся Козларич.
— Занятно бывает видеть, когда парень после ампутации делает отжимания, — сказал Луни.
— Да, отжался — и все тело в воздухе, — сказал Фрадера. — Легче тем, кому отрезали выше колена.
— У меня не выходит, — сказал Миксон.
— Потренируйся — и выйдет, — заверил его Фрадера. — Ты давно здесь?
— С сентября, — ответил Миксон.
— С сентября. Ну, это мало. Сможешь, сможешь, не переживай, — сказал Фрадера.
Хотя все эти солдаты жили теперь в АМЦБ, они видели друг друга не так уж часто, а все вместе, как сегодня, и подавно не собирались. Реабилитация по большей части была личным занятием, и сейчас, разговаривая, делясь новостями и сопоставляя повреждения, ни один не проявлял ни малейшей злобы или горечи. Но поодиночке они порой вели себя иначе. В палате у Этчли, к примеру, имелась специальная баночка, куда он складывал осколки, всё новые и новые, пластиковые и медные, которые извлекал из своего тела сам. Врачам, похоже, не было дела до всех инородных частичек, по-прежнему находившихся в нем, поэтому он частенько входил в ванную, где было светлее всего, с ножом и пинцетом, и резал, ковырял, вытаскивал. До сих пор в его правой руке и правой ноге сидело множество осколков, а последний он вынул из левой кисти — это был кусочек меди, застрявший в перепонке между двумя пальцами.
— Когда втянешься, не больно, — утверждал он, но, если бы даже и было больно, он бы все равно этим занимался.
— Я потому их вытаскиваю, что не хочу никакую иракскую дрянь в себе носить, — сказал он, и этим его настроением объясняется также, почему он ходил в рубашках с короткими рукавами, хотя его правая рука была страшно обезображена шрамами: — Я хочу, чтобы люди видели, во что обходится война.
А вот что он думал о самой войне:
— Вранье. Эта война — вранье от начала до конца.
А вот почему он вставлял искусственный глаз с перекрестием прицела вместо зрачка: