Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню я одно роковое мгновенье; чрез твои сырые перила сентябрёвскою ночью перегнулся и я: миг, – и тело мое пролетело б в туманы.
О, зеленые, кишащие бациллами воды!
<…>
<…> Над кишащей бациллами зеленоватой водой пролетели бы лишь в сквозняки приневского ветра – котелок, трость, уши, нос и усы[522].
Интересно также сравнить с этими романными – ироничным и полуироничным – описаниями другое, вовсе не ироничное описание Белым не совершенного им самоубийства в «Воспоминаниях о Блоке»:
<…> катился с четвертого этажа прямо в осень, в туман, не пронизанный рыжеватыми пятнами мути фонарной; и очутился у моста; и машинально согнувшися, перегибаяся чрез перила, едва я не бросился – о, нет не в воду: на баржи, плоты, вероятно, прибитые к мосту и к берегу (не было видно воды: только – рыжая мгла); эта мысль о баржах – остановила меня <…>[523].
Софья Петровна не бросается в Неву, от томного созерцания глубины она предпочитает перейти к действиям («Так месть ему, месть ему!») и – со всей истерической решимостью переходит: «Да, да, да: сама она ему нанесет злой удар простой передачей письма ужасного содержания»[524].
Николай Аполлонович не бросается в Неву, от созерцания глубины он предпочитает перейти к действиям («<…> ее ожидала роковая страшная месть») и – со всей истерической решимостью переходит: «У нее ж за спиною, из мрака, восстал шелестящий, темно-багровый паяц с бородатою, трясущейся масочкой»[525].
Софья Петровна решает по-женски капризно и фантастически отомстить – передачей рокового письма; Николай Аполлонович решает не по-мужски капризно и фантастически отомстить – преследованиями в облике красного домино.
Белый приводит героя и героиню к некоему общему – женскому – знаменателю самыми разными способами, в частности и тем, что наделяет их обоих склонностью к нарциссическому самосозерцанию в зеркале. С одинаковым нетерпением и он, и она ожидают прибытия своих новых бальных нарядов. И его, и ее притягивает маскарад – родственник карнавала. Карнавальное перевоплощение нередко заключается в облачении мужчины в женский костюм или женщины в мужской. Этнолог Э. Лич говорит, что для всех карнавальных переодеваний перемена «мужской-женский» – первоначальна[526]. Вяч. Вс. Иванов ссылается в этой связи на идеи и практику Сергея Эйзенштейна:
<…> Эйзенштейн <…> близок к идеям карнавала Бахтина и крупнейших современных этнологов (Лича <…> и Тернера <…>) <…> В «Грозном» сначала дается та карнавальная ситуация, которую Эйзенштейн считал исходной – обмен мужскими и женскими одеждами (во время пляски Федора Басманова <…>)[527].
Софья Петровна предвкушает невинную дамскую радость: «<…> Помпадур, Помпадур, Помпадур, – а что Помпадур? Но душа ей светло осветила то слово: костюм в духе мадам Помпадур – лазурный, цветочками, кружева валансьен, серебристые туфли, помпоны!»[528] Облачившись в костюм, она любуется на себя:
Ангел Пери стояла пред овальным мутнеющим зеркалом <…> и там, там – из фонтана вещей и кисейно-кружевной пены выходила теперь красавица с пышно взбитыми волосами и мушкою на щеке: мадам Помпадур!
<…> бледно-лазурная талия чуть-чуть-чуть изогнулась налево с черной маской в руке <…>[529].
Николай Аполлонович радуется костюмчику и своему отражению:
Тут лицо Николая Аполлоновича приняло вдруг довольное выражение:
– «А, так это от костюмера: костюмер принес мне костюм…»
<…>
В комнате Николая Аполлоновича появилась кардонка <…> суетливо он разрезал бечевку <…> вытащил из кардонки: сперва масочку с черною кружевной бородой, а за масочкой вытащил Николай Аполлонович пышное ярко-красное домино, зашуршавшее складками.
Скоро он стоял перед зеркалом – весь атласный и красный, приподняв над лицом миниатюрную масочку; черное кружево бороды, отвернувшися, упадало на плечи <…>[530].
Софья Петровна приступает к мщению, облачившись в маскарадный костюм – и Николай Аполлонович совершает акты мести, облачившись в маскарадный костюм. Софья Петровна хитроумным женским жестом снимает с себя ответственность и перелагает ее на «другого» – на мадам Помпадур: «Та записка, конечно, относилась к Софье Петровне, а не к ней, мадам Помпадур, и мадам Помпадур презрительно улыбнулась записке <…>». Николай Аполлонович тоже вполне женственным жестом снимает с себя ответственность и перелагает ее на «другого» – красного шута. Рассказчик восклицает по адресу Софьи Петровны: «А от дамы что спрашивать!»[531] То же самое он, пожалуй, мог бы сказать и по адресу Николая Аполлоновича.
Автор не только наводит читателя на мысль о не вполне мужской натуре героя, но и решительно заявляет об этом, переходя от рассуждения о дамской двойственности Софьи Петровны к двойственности Николая Аполлоновича, которая и в нем тоже изобличает даму:
Скоро мы без сомнения докажем читателю существующую разделенность и души Николая Аполлоновича на две самостоятельные величины: богоподобный лед – и просто лягушечья слякоть; та вот двойственность и является принадлежностью любой дамы: двойственность – по существу не мужская, а дамская принадлежность; цифра два – символ дамы; символ мужа – единство[532].
Мировая душа в образе Прекрасной Дамы – излюбленная тема и Белого, и Блока в ранний период творчества. Позднее более актуальной темой для обоих становится женская двойственность. Каждый из них по-своему решал вопрос: ангел или демон, Прекрасная Дама или блудница[533]. Софья Лиху-тина – отнюдь не замаскированное овеществление дилеммы. И ее имя[534], и ее двоящиеся стремления – к высшему и к низшему, к святости и к пороку, будучи поданы в ироничном ключе, пародийно воплощают метания Софии между гармонией и хаосом. Автор видит в ангеле Пери скрытую чертовку, а в чертовке видит скрытую святость: «<…> в ней таились вулканы углубленнейших чувств: потому что она была дама; а в дамах нельзя будить хаоса <…> в каждой даме таится преступница: но совершись преступление, кроме святости ничего не останется в истинно дамской душе»[535].
Итак, согласно автору романа, вмешавшемуся со своими то ли серьезными, то ли ироничными сентенциями в повествование, двойственность, разделенность на ангельское и демоническое – сугубо дамская принадлежность, сопутствующая женщине во все периоды ее жизни. Заведомо двойственны дамы, двойственны барышни, двойственны даже «ангелоподобные существа» на вечере у Цукатовых: «<…> набегающий вальсовый вихрь скоро должен был превратить слегка розовеющий профиль невинного ангела в профиль демона огневой»[536]. Двойственна мать Николая Аполлоновича, пожилая Анна Петровна, добродетельная мать семейства и она же преступная разрушительница домашнего очага. Конечно же, двойственна молодая женщина Софья Петровна, любящая и готовящая удар любимому: «<…> а когда закосили глаза, то в мадам Помпадур показалось на миг что-то ведьмовское: в этот миг она укрыла письмо в разрезе корсажа»[537].
Тот же вопрос ставится о Николае Аполлоновиче: высокое или низкое? Прекрасный Господин или красный шут? И точно так же, как дама, перед глазами читателя раздваивается на ангела и демона и Николай Аполлонович, мужчина: «<…> в зеркале на него поглядело мучительно-странно – то, само: лицо – его, самого; вы сказали бы, что там в зеркале на себя самого не глядел Николай Аполлонович, а неведомый, тоскующий – демон пространства»[538].
В образе Софьи Петровны подчеркнута антиномия между Прекрасной Дамой и женщиной легкого поведения. Сигнальные атрибуты жриц любви (яркие от помады губы, потрепанность, вульгарность) проглядывают в ней в эпизоде перевоплощения в Помпадур: «<…> как-то вдруг в том наряде она постарела и подурнела; вместо маленьких розовых губок, портя личико, оттопырились неприлично красные, эти слишком тяжелые губы <…>»[539]. Метания Софьи Петровны между Прекрасной Дамой и блудницей являются очевидной пародией на учение Соловьева о Душе мира.
Такой же пародией предстают метания Николая Аполлоновича. Душа его мечется между Прекрасным Господином и преступником. Подобно душе Софьи Петровны, его душа воспроизводит метания падшей мировой души. В дамах, предупреждает рассказчик «Петербурга», нельзя будить хаоса, это чревато последствиями. В Николае Аполлоновиче тоже