Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отделение сознания от тела становится возможным благодаря сущностной двойственности Аблеухова. Николай Аполлонович показан как ряд бинарных оппозиций: он распадается то на мужское и женское, то на богоподобное и лягушачье, то на похоть и бесстрастность, то на творчество и стерильность, то на Прекрасного Господина и преступника. Однако самое глубокое, через все существо Николая Аполлоновича проходящее раздвоение – на сознание и тело.
Отрицание телесного отнюдь не случайно и для героя, и для автора. Как не случайны слова автора о себе: «<…> миг, – и тело мое пролетело б в туманы»[570]. Едва ли кто другой, говоря о себе на грани самоубийства, сказал бы: «тело мое» – скорее всего сказал бы: «я». Но Белый не может допустить такой ошибки, он даже в шутку не назовет свое тело «я». В его случае, если бы самоубийство состоялось, естественно предположить, что бестелесная составляющая его Я осталась бы на мосту, задумчиво наблюдая пролет тела в туманы и небытие.
В случае Николая Аполлоновича, однако, такое раздвоение само по себе не ведет к радикальному преобладанию сознающей половины. «Подлинный дух-созерцатель» Николая Аполлоновича может лишь на время отделиться от тела. Автор предлагает несколько версий астральных путешествий бестелесного Николая Аполлоновича. Нужно заметить, что каждый раз процесс отделения оказывается не до конца успешным, сознание и тело вновь воссоединяются в прежнем несчастливом союзе, и Николаю Аполлоновичу каждый раз приходится начинать заново, с нуля. Будучи не в состоянии раз и навсегда распасться на дух и материю, совершенную мысль и несовершенное тело, Николай Аполлонович обречен на вечное раздвоение. Он хочет видеть свое тело превращенным в «другого». Его очищающееся сознание хочет видеть его тело со стороны, как отдельного телесного субъекта, который был бы наделен всеми его прежними бренными атрибутами. Но по-настоящему успешным этот проект назвать нельзя.
В тех случаях когда Николай Аполлонович достигает вожделенного освобождения от телесной оболочки, его сознание на время оказывается автономным. В других случаях этого не происходит, тогда метафизическое восхождение Николая Аполлоновича прерывается, а его самосознание заходит в тупик. Так, после получения записки ужасного содержания его охватывает острое желание переместиться из бренного мира в мир умопостигаемого:
Николай Аполлонович попытался вспомнить о трансцендентальных предметах, о том, что события этого бренного мира не посягают нисколько на бессмертие его центра и что даже мыслящий мозг лишь феномен сознания; что поскольку он, Николай Аполлонович, действует в этом мире, он – не он; и он – бренная оболочка; его подлинный дух-созерцатель все так же способен осветить ему его путь <…>[571].
Николай-Аполлонович-сознание, отлетая в мировые пространства, желал бы быть уверенным, что его обременительный двойник, Николай-Аполлонович-тело, остался на земле и больше не посягает на его независимость. В данном случае происходит осечка: сознанию не удается отделить от себя телесную оболочку, та упорно цепляется за сознающий центр, утягивая его вниз за собой, вплоть до угашения самого центра:
Сознание Николая Аполлоновича тщетно тщилось светить; оно не светило; как была ужасная темнота, так темнота и осталась. Испуганно озираясь, как-то жалко дополз он до пятна фонаря <…>. Стаи мыслей слетели от центра сознания, будто стаи оголтелых, бурей спугнутых птиц, но и центра сознания не было: мрачная там прозияла дыра, пред которой стоял растерянный Николай Аполлонович, как пред мрачным колодцем[572].
Этот эпизод отдаленно напоминает библейскую сцену творения («Да будет свет»), поданную здесь в пародийном ключе – с Николаем Аполлоновичем в роли Создателя и тщетными потугами его сознающего центра создать свет. Отчаявшемуся самостоятельно произвести свет герою в конце концов приходится обратиться к искусственному освещению, к свету фонаря.
Этот эпизод из середины романа композиционно противопоставлен вводному эпизоду, представляющему Николая Аполлоновича и основы его метафизического самоопределения:
Здесь, в своей комнате, Николай Аполлонович воистину вырастал в предоставленный себе самому центр <…>.
<…>
Сосредоточиваясь в мысли, Николай Аполлонович запирал на ключ свою рабочую комнату: тогда ему начинало казаться, что и он, и комната, и предметы той комнаты перевоплощались мгновенно из предметов реального мира в умопостигаемые символы чисто логических построений <…>[573].
В этом описании Николая Аполлоновича, уединенно продумывающего «положения своей шаг за шагом возводимой к единству системы»[574], впервые показано, как его сознание отделяется от тела. Освобождение происходит по излюбленному сценарию Николая Аполлоновича: сознание беспрепятственно возносится к абсолюту, тело остается внизу – увязшим в трясине реального мира. Продолжение таково:
<…> комнатное пространство смешивалось с его потерявшим чувствительность телом в общий бытийственный хаос, называемый им вселенной; а сознание Николая Аполлоновича, отделясь от тела, непосредственно соединялося с электрической лампочкой письменного стола, называемой «солнцем сознания»[575].
Из двух сцен более поздняя частично повторяет первую. Но если в начале сознанию удается метафорическое приобщение к источникам света, то во втором случае попытка сознания «светить» оборачивается полной неудачей. Сколь ни пародийны оба описания попыток создать свет, вторая предсказуемо ведет к неудаче, так как это попытка индивидуального сознания «светить» самостоятельно. Первая же успешна, так как сознание Николая присоединяется к высшему «солнцу сознания» и работает вместе с ним, пусть даже – с электрической лампочкой.
Создавая образец символистского параллелизма, автор иронически изображает разделение между хаосом «вселенной» и «солнцем сознания» как разделение между комнатой и лампой: «Вот почему он любил запираться: голос, шорох или шаг постороннего человека, превращая вселенную в комнату, а сознание – в лампу, разбивал в Николае Аполлоновиче прихотливый строй мыслей»[576]. Соответственно тело и голова раздваивающегося Николая Аполлоновича вступают в слияние: первое – с комнатой, а вторая – с лампой:
<…> он чувствовал тело свое пролитым во «вселенную», то есть в комнату; голова же этого тела смещалась в головку пузатенького стекла электрической лампы под кокетливым абажуром.
И сместив себя так, Николай Аполлонович становился воистину творческим существом[577].
Сколь бы ироничным ни был символизм этой аналогии, и сколь бы символистски окрашенной ни была идея, со всей очевидностью им воплощаемая, по мере развития сюжета эта идея обретает вполне серьезное звучание.
Второй, неудачный опыт свидетельствует: попытка выбора между материальностью своего индивидуального человеческого тела и светом своего индивидуального человеческого сознания приводит Николая Аполлоновича к метафизическому тупику, к растерянности перед «мрачной дырой». Как бы он ни старался отделаться от своей телесности, задача не решается. Герой начинает ощущать безысходную замкнутость своего Я в посюстороннем пространстве: «<…> тьма объяла его, как только что его обнимала; его “я” оказалось лишь черным вместилищем, если только оно не было тесным чуланом, погруженным в абсолютную темноту <…>»[578]. Здесь объединены в тягостное единство тело с сознанием, оба составляют аблеуховское Я и оба заключены в темноте этого мира.
Освобождение Николая Аполлоновича от телесности еще не сделало бы его сознание ни причастным к творению мира, ни самостоятельным источником света. Достичь идеала Николай Аполлонович может только влившись своим сознанием в абсолют. Возможно ли это? В неопубликованном отрывке «Петербурга» (исключенном