Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом она спохватилась: не много ли я о себе воображу? Таков был Женский Голос из моего давнего рассказа (В которых жизни больше, чем возможно): он был красив и искренен, и очень понятен.
– Ну так ведь это хорошо, – сказала Мария Назаре.
Женский Голос – словно бы прирос плотью моря. Приобрёл удивительную грацию. Малейшее движение её руки (да, её душа зримо приросла телом) словно бы отзывалось движением воды моря.
А так же Русского мира. «Останься пеной, Афродита?
И, слово, в музыку вернись…» (О. М.) – здесь я мог бы сказать вослед Мандельштаму; но (тогда бы) – повторилась история с моим Николаем Перельманом: я словно бы обретал вседозволенности Сети! Разве что (как Буонаротти) – во плоти: не отсекая лишнее, а добавляя к достаточному живую душу.
– Помнишь, ты мне читал своё любимое стихотворение? – сказала Мария Назаре.
Она действительно выходила из пены. Русский мир пребывал в перманентном шторме. Но сейчас ей (прекрасной женщине) – всё шло на пользу: гомункул моего воображения – плюс реальная жизнь реального человека, с которым мы разбросаны по пространствам и временам – всё это становилось более чем человеческий помысел.
Явление Афродиты оказывалось промыслом Божьим.
Я мог знать что-то – о Русском мире, почти всё понимать – о Хельге, Дульсинее или Роксолане; Вечная Женственность – об этом я не смел и помыслить.
Разве что как художник: воплотить (в различных женских голосах) – помянутые частности:
Продолжение ПигмалионаМ. Борисовой
Теперь – тебе: там, в мастерской, маски, тайник и гипс, и в светлячках воздух… Ты Галатею целовал, мальчик, ты, девочка, произнесла вот что: “У нас любовь, а у него маски, мы живы жизнью, он лишь труд терпит, другую девушку – он метр, мастер, — ему нетрудно, он еще слепит!” Так лепетала ты, а ты слышал, ты пил со мной и ел мои сласти, я обучал тебя всему свыше, — мой мальчик, обучи ее страсти! Мой ученик, теперь твоя тема, точнее тело. Под ее тогой я знаю каждый капилляр тела, ведь я – творец, а ты – лишь ты. Только в твоей толпе. Теперь – твоя веха. И молотками весь мой труд, трепет, и – молотками мой итог века! “Ему нетрудно, он еще слепит!” Теперь – толпе. Я не скажу “стойте”. Душа моя проста, как знак смерти. Да, мне нетрудно, я слеплю столько… Скульптуры – что там! – будет миф мести. И тем страшнее, что всему миру вы просчитались так, и пусть пьесу вы рассчитали молотком, – минус, мир – арифметика, и плюс – плебсу. Теперь убейте. Это так просто. Я только тих, я только труд – слепо. И если бог меня лепил в прошлом — Ему нетрудно, Он еще слепит! Виктор Соснора, 1969 (1970)Вот истоки «умного падения» (альтернатива «умного делания» Григория Паламы: «Сюда присоединяется другой вид искушения, во много раз более опасный.
Кроме плотского вожделения, требующего наслаждений и удовольствий для всех внешних чувств и губящего своих услуг, удаляя их от Тебя, эти же самые внешние чувства внушают душе желание не наслаждаться в плоти, а исследовать с помощью плоти: это пустое и жадное любопытство рядится в одежду знания и науки. Оно состоит в стремлении знать, а так как из внешних чувств зрение доставляет нам больше всего материала для познания, то это вожделение и называется в Писании «похотью очей». Собственное назначение глаз – видеть, но мы пользуемся этим словом, говоря и о других чувствах, когда с их помощью что-то узнаем. Мы ведь не говорим: «послушай, как это отливает красным», или «понюхай, как блестит», или «отведай, как ярко», или «потрогай, как сверкает»; во всех этих случаях говорят «смотри». Мы ведь говорим не только: «посмотри, что светится» – это почувствовать могут только глаза, – но «посмотри, что звенит», «посмотри, что пахнет», «посмотри, какой в этом вкус», «посмотри, как это твёрдо». Поэтому всякое знание, доставляемое внешними чувствами, называется, как сказано, «похотью очей»: обязанность видеть – эту основную обязанность глаз, присваивают себе в переносном смысле и другие чувства, когда ими что-либо исследуется.
Тут очевиднее различаешь между тем, что требуется внешним чувствам для наслаждения и что для любопытства. Наслаждение ищет красивого, звучного, сладкого, вкусного, мягкого, а любопытство даже противоположного – не для того, чтобы подвергать себя мучениям, а из желания исследовать и знать. Можно ли наслаждаться видом растерзанного, внушающего ужас трупа? И, однако, пусть он где-то лежит, и люди сбегутся поскорбеть, побледнеть от страха… Им страшно увидеть это даже во сне, а смотреть наяву их словно кто-то принуждает, словно гонит их молва о чем-то прекрасном. Так и с другими чувствами – долго это перечислять. Эта же болезнь любопытства заставляет показывать на зрелищах разные диковины. Отсюда и желание рыться в тайнах природы, нам недоступных; знание их не принесет никакой пользы, но люди хотят узнать их только, чтобы узнать. Отсюда, в целях той же извращенной науки, ищут знания с помощью магии. Отсюда