Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шестая глава кончается, седьмая начинается картинами весны. На календаре героев паузы нет: для них это весна текущего года. Когда мы погружаемся в душевный мир Татьяны, переживаниям героини аккомпанирует летний пейзаж — к нему естественным введением воспринимается начальный весенний пейзаж. Фактически здесь две весны: «сюжетной» весне корреспондирует «авторская» весна, где бегло рисуется циклическая внесюжетная жизнь. Горожанку-наездницу, провождающую в деревне лето, привлекает одинокая могила. Она читает «Простую надпись — и слеза / Туманит нежные глаза». Отъезжает в раздумии:
«Что-то с Ольгой стало?
В ней сердце долго ли страдало,
Иль скоро слез прошла пора?
И где теперь ее сестра?
И где ж беглец людей и света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного поэта?»
Со временем отчет я вам
Подробно обо всем отдам.
Обещание выполняется. Вновь показана могилка, воспроизводится надпись на ней:
«Владимир Ленский здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт».
Для того, чтобы задавать вопросы, пришедшие на ум наездницы, мало читать эту надпись (тут сказано только о юном поэте); надо читать главы пушкинского романа. Почему бы и не случиться такому? А в описании никакой путаницы: просто мы, читатели, перемещаемся из сюжетного времени в авторское и обратно.
Ритм и роль детали
Александр Блок заметил: «Всякое стихотворение — покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звезды. Из-за них существует стихотворение». Поэт признает и «темные» стихи, где опорные слова «не блещут». «Хорошо писать и звездные и беззвездные стихи, где только могут вспыхнуть звезды или можно их самому зажечь»[140].
Отсюда вытекает, что чтение стихов — это особого рода искусство. Надо уметь выделять опорные слова, надо уметь улавливать связь между ними: еще раз отметим, что пластика описания в стихах совсем иная, чем в прозе.
Вот то, что Блок ценил в стиле Пушкина: «Простота, строгость, совершенство форм и какая-то одна трудно уловимая черта легкого, шутливого и печального отношения к миру…»[141]. И — контрастно: поэта нового века раздражали «стихи, в которых есть размеры, рифмы и подражательность всем образцам… но нет главного, то есть поэзии…» (с. 295)[142]. Своим зорким взором поэта Блок увидел то, что сознательно культивировал Пушкин. В черновом наброске 1828 года «О поэтическом слоге» (еще не печатавшемся во времена Блока), защищающем проникновение в поэзию просторечий, Пушкин высказывает мысль чрезвычайно значительную, широкую, далеко выходящую за рамки узкой темы, обретающую принципиальное значение: «Мы не только еще не подумали приблизить поэтический слог к благородной простоте, но и прозе стараемся придать напыщенность, поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем» (VII, 58). Скромно по форме выражена эта мысль, от лица «мы». Тут придется внести поправку: то, что еще было чуждо общему вкусу публики, уже ведомо ему, поэту Александру Пушкину, причем не как пожелание себе на будущее; прием уже прошел обкатку в творческой практике. При этом отказ от привычных «напыщенных» украшений компенсируется дополнительными индивидуальными украшениями, которые вариативны, разнообразны.
«Онегин» (за исключением одной вставки) написан четырехстопным ямбом. Но за спиной ямбов и хореев стоят (изредка) двухударные спондеи и (обиходные) безударные пиррихии: ритмика становится переливчатой, взрывая монотонность. Сравним два четверостишия. Они уже привлекали нас своим содержанием, сейчас выделим ритмику.
Служив отлично-благородно,
Долгами жил его отец,
Давал три бала ежегодно
И промотался наконец.
Мы читаем не стопами, а словами. Здесь ритмически энергичное начало идет к замедлению: в первой строке три словесных ударения, во второй — четыре, в третьей — три, а в четвертой — только два. Когда в конце нанизываются на нить строки обильные безударные слоги и появляется слово «наконец», то просвечивает каламбур: наконец-то и строка в финале четверостишия окончилась. Ритмика тут в полном соответствии с содержанием описания: рисуется образ жизни, который сам по себе сулит неизбежный крах, неопределенно долго крах отодвигается, но и неумолимо вершится «наконец» (даже интонационное замедление не спасает)[143].
Другое четверостишие:
Вот мой Онегин на свободе;
Острижен по последней моде;
Как dandy лондонский одет —
И наконец увидел свет.
Здесь то же самое непритязательное словечко «наконец» врывается в поэтическую строку экспрессивно, передавая нетерпение героя приобщиться к заманчивому образу жизни. «Постороннее» (в смысле — непоэтичное) обозначение переполнено психологическим содержанием и уже сулит жизнь, полную «бурных заблуждений / И необузданных страстей». Происходит это именно по законам поэтической речи. Поэту не нужно прописывать связки: он дает штрих — и другой; соединить штрихи в целостный рисунок должно воображение читателя.
В художественном тексте безотносительно к жанру роль художественной детали высока. Вспомним хотя бы две картины весеннего дуба в восприятии Андрея Болконского. Отдадим художественному приему должное, но и при этом за деталью в стихотворном тексте оставим исключительное место.
Не кончаются дискуссии, истинно ли влюблен Онегин в Татьяну-княгиню или ищет «соблазнительной чести» флирта, который был лестным для него когда-то. В ход идут самые разнообразные аргументы. Нам понадобится психологический этюд, который поможет глубже понять героя. Но чтобы получить искомый ответ, не достаточно ли опереться на маленькую деталь? После неожиданной и ошеломляющей встречи с Татьяной Онегин покидает раут в смятении. Он анализирует (разносторонне!) обуревающие его чувства: «Досада? суетность? иль вновь / Забота юности — любовь?» И он не спешит с