Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в одно из отсутствий он все же кого-то встретил на лесной опушке. Услышав яростный знакомый лай, я в испуге бросилась к дороге и увидела бегущих по ней вдали двух мальчишек. Но к счастью, Волк не погнался за ними, а вернулся назад. Стоя рядом, возле моих ног, не трогаясь с места, он, то и дело оглядываясь на меня, захлебывался в грозном рычании, пугая и без того перепуганных, видимо, насмерть «врагов». Я поняла, что он говорил мне: «Пока ты со мной – ты в полной безопасности. Я лучше умру, чем позволю кому-нибудь обидеть тебя».
– Спасибо тебе, Волк, ты – настоящий друг, – сказала я ему и, пощекотав легонько пальцами за ушами, защелкнула на шее ошейник. – Теперь пойдем домой, как говорят у нас, русских, – «хорошего – понемножку». В следующее воскресенье я приведу тебя сюда снова.
Но ни в следующее, ни в другие воскресенья мне уже не довелось больше гулять с Вольфом.
– Я не разрешаю тебе портить собаку! – заорал почему-то в бешенстве Шмидт, едва я лишь попыталась заговорить с ним. – Нечего тут нежности разводить! Сторожевой пес и должен быть сторожевым – злым и беспощадным, а ты делаешь из него слюнтяя. Никогда больше не смей обращаться ко мне со своими дурацкими просьбами! И я запрещаю тебе также подходить к собаке, нечего там тебе делать!
Я посмотрела на Волка. Удивительное дело! С первых же слов, с которыми я обратилась к Шмидту, Вольф встрепенулся, замер весь, подавшись в нашу сторону. Его глаза прямо-таки светились ожиданием счастья и свободы. А сейчас он понуро лежал в будке, высунув голову наружу, и безучастно смотрел куда-то в сторону своими грустными, влажными глазами. А еще говорят, что собаки ничего не понимают и что их поведение определяется инстинктом. Как же – инстинкты!
Дружба наша с Вольфом продолжается и сейчас. Несмотря на запрещение пана, я все равно подхожу к нему и утром, и в обед, и вечером, приношу угощение – то хлеб, то кусочек сахара (специально оставляю от своих порций), а он, Волк, в эти минуты просто не знает, как выказать свою преданность и любовь: то ползает и валяется в пыли возле моих ног, то скачет, как оглашенный, то тихонько покусывает и лижет руки. А когда ухожу от него – долго и обиженно с подвыванием лает.
Странно, что из всех нас, рабочих, он так привязан единственно ко мне одной. Остальных же в лучшем случае не замечает, хотя и Леонид, и Василий тоже не раз пытались приручить его.
Помню, когда появился у нас Миша, он, глядя на наши с Волком отношения, тоже загорелся идеей завязать с ним дружбу. «Подумаешь, невидаль! – сказал он полупрезрительно, но не без зависти. – Не таких, ту, май-то, я псов обламывал. В нашем районе был клуб собаководства, где готовили пограничных собак. Так там овчарки были – настоящие волкодавы. Этот твой Вольф, май-то, против них слабак…»
Но более близкое знакомство с Вольфом оказалось для Миши печальным. Оно закончилось (да так больше и не возобновилось) продранными штанами и укушенной пяткой. Вечером, неловко орудуя иглой над огромной, во всю длину штанины прорехой, Миша громко и страшно всячески поносил Волка. До тех пор ругал, пока я не взяла у него иглу и не зашила все сама.
29 ноября
Воскресенье
Прошло уже около трех недель, как я не прикасалась к тебе, мой дневник. Не было сил писать, временами казалось, что нет сил, что ни к чему даже жить дальше. Аркадия поймали! И убили! Причем убивали жестоко, медленно, изощренно.
12-го ноября, в четверг, его привезли из концлагеря в Петерсхоф, специально по просьбе хозяйки имения, избитого, еле живого – как было объявлено, – для устрашения всех «восточных рабочих», кто еще имеет или имел задумку бежать из «цивилизованной» Германии. Обо всем этом нам сообщил в пятницу запыхавшийся Василий от Кристоффера. Он прибежал в обеденный перерыв и страшно торопился обратно.
…Все же не сумел, не сумел пробиться к своим! Поймали! До меня не сразу доходил смысл сказанного Василием.
– А где же… – Я посмотрела на Васькины руки. – Он что, ничего не?.. Не передал никакой записки?
Василий опустил глаза. «О какой записке ты говоришь? Он не только писать – говорить уже почти не может. Аркадий умирает – понимаешь? Эти гады, сволочи измолотили в нем все, что могли. У него перебиты все внутренности, переломаны ребра, ноги. Даже пальцы на одной руке эти изверги поотрубали. Уж лучше бы добили совсем, чтоб не мучился… В общем, так, – Василий обвел нас всех, ошарашенных страшной новостью, мрачным взглядом, – если вы хотите застать Аркадия еще живым – приходите сегодня же. Я специально и прибежал, чтобы вы знали».
Не закончив обеда (Где там! Ничего не лезло в глотку!), мы четверо – Михаил, Леонид, Сима и я – заторопились к Шмидту. Он вышел на крыльцо, ковыряя, как обычно, в зубах, с удивлением посмотрел на карманные часы:
– Что-то вы сегодня поторопились, а? Что произошло?
Господи, я никогда ни перед кем еще так не унижалась, как перед этим жирным боровом, никого так не упрашивала, не молила: «Пожалуйста, господин Шмидт, отпустите нас сейчас, дайте нам пропуска в Петерсхоф. Там умирает наш товарищ, – говорила я, глотая слезы, – понимаете, умирает! Мы отработаем эти полдня в воскресенье, в любое другое время, когда вы только скажете. Ну, пожалуйста…»
– Что такое? Я ничего не понимаю. – У Шмидта от изумления вытянулась физиономия. – О ком ты говоришь? Куда и зачем я должен вас отпустить?
Я снова, уже более связно, все повторила, объяснила: мол, тот, кто умирает сейчас в Петерсхофе, – наш земляк, русский. Он – бывший летчик, пленный. Он не смог вынести издевательства над собою управляющего и бежал. Но был пойман, попал в концлагерь и теперь, по желанию хозяйки, совсем умирающий, доставлен обратно в имение.
И Шмидт понял. Понял и… как всегда, с ходу заорал в бешенстве, забрызгал слюной.
– Еще чего выдумали – отпустить всех четверых! Это надо же, до чего обнаглели, лербасы, обращаться ко мне с такой просьбой. Много их, ненормальных идиотов, бегут отсюда – и над каждым пойманным вы, такие же идиоты, будете слезы лить?! Бьют, душат этих