Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы просидели с Мишей возле Аркадия до пяти часов (наши «аусвайсы» действовали лишь до трех). Он то впадал в забытье, то снова, но уже все реже и реже, открывал глаза, внимательно вглядывался то в меня, то в Мишу, словно стараясь запомнить нас, унести с собой в ничто, в таинственную, непостижимую бездну наши земные отражения. Мы с ужасом видели, как прямо на наших глазах меняется его лицо: нос вытянулся, заострился, скулы резче обтянулись пепельной кожей.
Дважды он порывался что-то сказать нам. Я наклонилась к его губам: «Что, Аркашенька?» И скорее догадалась, чем поняла: «Всё… Конец…»
В один из моментов, когда зыбкое сознание на какие-то секунды снова вернулось к умирающему, я, близко склонившись над его изголовьем, произнесла негромко:
– Аркадий, ты должен знать! Москве, твоему городу, уже ничто не угрожает – фашистов отогнали от нее на пятьсот километров… И Ленинград тоже освобожден от их кольца! Немцев гонят сейчас всюду, по всему фронту! Ты слышишь меня, Аркадий? Началось наконец большое наступление наших!
Я лгала вдохновенно, но это была необходимая ложь: бедный Аркадий не мог, не должен был уйти с чувством безысходности и обреченности. Он, наверное, услышал и понял меня, потому что обрубки пальцев под моей рукой слабо шевельнулись, словно он отвечал мне рукопожатием.
Уходя, я, а за мною Миша прижались губами к страшным, черным губам Аркадия. «Прощай, Аркаша. Мы никогда, никогда не забудем тебя». Теперь я не плакала, в груди было так тяжело, будто туда поместили булыжник.
Уже долгое время веки Аркадия не поднимались, его лицо, приобретшее какую-то странную торжественность, оставалось каменно-неподвижным. Я подумала, что он уже не слышит, не понимает нас. Но Миша вдруг растерянно потянул меня за рукав, кивнул головой в сторону умирающего. Мы ясно увидели: из уголков закрытых, ввалившихся глаз Аркадия не спеша покатились и пропали где-то в глубоких горестных морщинах две маленькие прозрачные слезинки.
Несколько женщин поджидали нас на выходе из барака, вызвались проводить до шоссе. Наперебой стали рассказывать об Аркадии, какой он был хороший, внимательный, добрый. (Был? Почему был? Ведь он еще есть!)
– Николы, если бачит, что жинке важко, не пройдет мимо, завсегда пособит, – говорила одна. Другая вторила: «И никогда от него не слышали грязного слова – всегда выдержанный, ровный, спокойный». А третья, лет сорока пяти женщина, с красивым, поблекшим лицом, поминутно вытирая слезы то ладошкой, то рукавом потертой плюшевой жакетки, рассказывала:
– Когда привезли сюда Аркадия из концлагеря, все рабочие словно взбунтовались, прибежали с поля, с молотьбы – где кто работал, столпились вокруг него, недвижимого, плакали, грозились прибить и хозяйку, и управляющего. Ведь уже прошел слух в поместье, что эти изверги специально просили лагерное начальство искалечить его, чтобы другим было неповадно проявлять непокорность. Но Аркадий – он тогда еще мог говорить – остановил всех. «Сегодня вы этим ничего не добьетесь, – сказал он. – В свое время всем им достанется по заслугам. А чтобы приблизить это время, надо быть со своими, драться и драться с врагами… Если бы мне удалось поправиться – я бы снова ушел. И в другой раз, и в третий…»
– Они, – женщина кивнула в сторону усадьбы, – они думали напугать всех рабочих видом этого несчастного парня, а только хуже для себя сделали. Люди озлобились сильнее, а прошлой ночью еще пятеро ребят сбежали.
– Ему что, вначале еще не было так плохо, как сейчас? – спросил Миша у женщины.
– Нет. Он еще мог есть, глотать пищу, – ответила она. – Мы его, правда, кормили, как ребенка, с ложки, протирали до кашицы суп, картошку. У него же, ребятки, все зубы до одного выбиты. А потом очень быстро он стал угасать, угасать. Когда принесли его в барак – попросил поставить койку возле окна и все смотрел, смотрел на небо. Вы же знаете, он летчиком был. Бедный хлопчик. Такой молодой, и такой ужасный конец.
Позднее мы узнали: Аркадий умер часа через два после нашего ухода. Хозяйка поместья и управляющий, опасаясь, видимо, нежелательных выпадов со стороны рабочих – «остарбайтеров» и поляков, – тайком поручили самым преданным своим холуям в тот же вечер отвезти тело на кладбище в Грозз-Кребс. Аркадия зарыли, как безродного пса, за оградой деревенского погоста.
Василий от Кристоффера все же разузнал от одного фольксдейтча место захоронения, и в прошлое воскресенье все мы вместе с ним побывали там… Небольшой, заметно осевший уже холмик земли, усеянный мерзлыми комками глины среди хрупкой, покрытой блестками инея ржавой травы, – вот все, что осталось от Аркадия.
Мы молча постояли возле могилы – звенящая пустота была в голове и в сердце. Потом Леонид сказал: «Весной надо прийти сюда и как следует все оборудовать. А пока, чтобы могилу никто не затоптал и чтобы она не затерялась, надо оставить здесь какую-либо памятную метку. Давай, Мишка, притащим сюда хотя бы вон тот кусок гранита».
Ребята принесли и положили поверх холма большой, искрящийся снежным инеем камень, что лежал в стороне от дороги, а мы – мама, я и Сима – немного прибрали могилу – собрали кучнее мерзлые комья глины, пообрывали верхушки сухой, ломкой травы.
Нинка незаметно юркнула за ограду и вскоре притащила оттуда красивый цветок – искусно выполненную из картона и воска чайную розу. Но Сима тотчас же свирепо шлепнула ее и велела немедленно отнести цветок туда, где взяла. «Это называется мародерством! – оглянувшись испуганно по сторонам, сказала она грозным шепотом. – Никогда больше не смей разорять чьи бы то ни было венки!»
Я тоже подтвердила: «Не нужны Аркадию чужие, тем более фрицевские цветы. Весной мы посадим здесь березку. Верно, ребята?»
– Мы не можем сказать тебе, Аркадий, привычных слов – «пусть земля будет для тебя пухом», – негромко и печально произнесла на прощанье мама. – Чужая, постылая земля хоть и приняла, укрыла тебя – она все равно навсегда останется для каждого из нас чужой, постылой.
…Сейчас,