Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как там говорил каталонец: в шекспировских пьесах главные роли писались для актера Бёрбеджа, владельца половины театра. Бёрбедж понемногу старел, и вместе с ним старели герои пьес, никаких больше юных веронцев, сплошь пожилые мавры и Просперо. С вашим вторым похожая история, сказал доктор, почему-то указывая пальцем на левый бок Радина, он меняется вместе с вами и однажды состарится!
Спать не хотелось. Радин решил собрать сумку для завтрашнего похода, он положил туда фонарь, острый нож, на тот случай, если картины в рамах, скотч и два мусорных пакета. Потом он лег в постель, надел наушники, чтобы не слышать тягучую музыку за стеной, и стал думать о завтрашнем дне. Куда хозяин дома спрятал холсты? Закопал в саду, сжег в печи, закатал в бетонный блок по примеру Маурицио Каттелана?
Кстати, человек с головой в спагетти до сих пор стоит в Уитни, спрятанный в бетонной скорлупе. Все просто знают, что он там есть. Я тоже знаю, что в мастерской что-то есть. Мой дружок по колледжу прятал деньги в кактусе, вырезав мякоть ножом, а траву – в углублении за электрической розеткой. А тут не пакетик на две драхмы, а целая скирда на полпуда!
Что я сделаю с картинами, если сумею их обнаружить? Это достояние нации, сказал бы Тьягу, tesouro nacional! Не волнуйтесь, лейтенант, я не вор, я – калика перехожий. И знаете, что случилось со мной в доверенном вам городе? Я почувствовал близость смерти, как будто кто-то невидимый подул мне в затылок.
Я жил себе со шляпой в руке, носил сердце на рукаве, складывал мир из фрагментов, как Сантос складывает свои головоломки: квадратик – жена, квадратик – работа, квадратик – роман. Казалось, мне под руку вот-вот попадется недостающее, осколок керамики, стрекозиное крыло, и я пойму, что на мне нарисовано. А теперь становится ясно, что недостающее – это я сам. Старший Компсон, которого я считал мудаком, был прав: ни одна битва не приводит к победе. Битв даже не существует.
Лиза
Дягилев тоже переделывал имена своих танцоров. Чиппендейла сделал Долиным, а Нану Голлнер – Головиной. Наш мастер пытался звать меня Линой и даже Линдиньей, потому что з застревало у него между зубами, но я не откликалась, и он стал реже ко мне обращаться. Теперь это не важно, в академию ехать все равно не на что, а для нашей школы я уже слишком стара.
Когда осенью я получила записку с приглашением, то сразу вспомнила, что за свет с июля не плачено, и поехала. Места были незнакомые, я долго плутала по портовому району, а добравшись, толкнула калитку, зашла в заросший можжевельником сад и увидела Понти, живого, веселого, с черной ассирийской бородой.
– Вы же умерли, – сказала я, поднимаясь на крыльцо.
– Для всех, кроме тебя, bebê. – Он стоял в дверях, сунув руки в карманы комбинезона, от него пахло вином и скипидаром, на меня смотрели веселые, близко посаженные глаза обманщика.
Потом я сидела на табуретке, ела мед из креманки и смотрела на двух пожилых мужчин, а они смотрели на меня. Понти похудел, зарос, перестал важничать, смерть была ему даже к лицу. После похорон я прочла о нем столько чепухи, что мне стало грустно: вот так умрешь, и все придут плюнуть на твою могилу. Хорошо, что я никогда не умру.
Когда мы пили чай, он сказал, что в августе был просто перформанс, живые картины. Дескать, в этом суть отношений художника и общества: художник многократно умирает, чтобы развлечь публику, но смерть его бесполезна и нечистоплотна. Другое дело смерть обывателя – не стало человека, и все крошки подобраны, все следы затерты, семья уничтожает бумаги и сдает одежду в Армию спасения.
Мне эта мысль показалась плоской, но я промолчала. Некоторые люди верят в зашитые рты, забивание свиней в галереях и хождение по битому стеклу. В моей профессии изувеченные ноги и вывернутые кости – это рутина, путь к искусству, но не само искусство, это так очевидно, что даже скучно обсуждать.
Пару раз в неделю я ездила в эту тьмутаракань, на трамвае до грузового порта, а дальше пешком, весь декабрь, до того самого вечера. Понемногу я начала понимать, за что они все его любят, и галеристка, похожая на стручок чили, и искусствовед с его котами, и даже служанка. Я еще не видела, чтобы человек работал с таким остервенением, всаживая кисти в холст, будто дротики в мишень.
Хотя нет, видела в школе недавно, когда мастер разрабатывал ногу после травмы. Один раз я задержалась в школе после занятий и, проходя мимо репетиционного зала, увидела его возле станка, на щиколотках у него была эластичная лента, он приседал и делал медленные приставные шаги, держа ленту натянутой.
Через час я возвращалась из душевой, снова прошла мимо зала и приоткрыла дверь – он делал тот же самый экзерсис, лицо у него покраснело, ко лбу прилипли волосы, он то и дело садился на пол и дышал, широко открыв рот и приставив язык к небу. Я теперь тоже так делаю, когда бывает невмоготу.
Радин. Суббота
Все утро радио бормотало про грозу на севере страны, а в полдень Сантос вышла во двор, чтобы собрать свои фикусы и занести их под крышу гаража. Это был плохой знак, и Радин понял, что добираться на окраину придется под проливным дождем. Метро наводило на него тоску, а такси он вызовет, если будет возвращаться с добычей. Грузовое такси-фургон, там ведь нешуточные холсты, по два с лишним метра в ширину.
Две недели живу здесь как на коралловом рифе, подумал он, выходя с сигаретой на галерею, то мокну под дождем, то сохну под солнцем, никто меня по-настоящему не беспокоит. Давно такого счастья не было. Жить в чужой истории свежо и просторно. Поэтому мне не хочется садиться в лиссабонский экспресс.
Чего мне хочется, так это встречать Лизу после репетиций, вести ее в чайную и смотреть на ее латунную, тускло сияющую гриву. И говорить ей, что она северный белогрудый воробей. И что хорошо бы нам вместе вернуться домой. Но нет, impossível!
Радин забрался на кошачий диван и взялся за монографию, слушая, как вода поднимается по трубам, их здесь километры, петлистых и ржавых, не дом, а гидравлос, любимый инструмент Нерона. Какими будут холсты под названием «Мост Аррабида»? Если они обнаружатся в мастерской, это будет отличной cadenza для всей истории. Недаром она напоминает классическую фугу, в ней четыре голоса повторяют одну и ту же тему, есть имитация – это я сам! – и есть противосложение.
К вечеру дождь кончился, Радин взял сумку со всей экипировкой и отправился в сторону порта. Ключ от мастерской лежал в кармане плаща, он то и дело дотрагивался до него, будто до больного зуба. Автобусы снова бастовали, возле парка Калем он запрыгнул в медленно ползущий трамвай и проехал несколько остановок до маяка.
Стоило выйти из вагона, как налетел ветер, душный, с глиняной пылью, Радин поднял воротник, но глаза слезились, на зубах заскрипело. Фонари горели только у забегаловки под названием «Бар Рене», где перед входом стоял рассохшийся ялик, набитый землей и засаженный петуниями. В витрине бара медленно вращалась мерцающая бутылка портвейна, ее нутро было малиновым, горячим, и Радин не выдержал. Он вошел, сел возле стойки и заказал стаканчик того, что в окне.