Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он принял ее с удивленным и польщенным видом, потом наклонился и поцеловал ее прежде, чем я смог ее убрать, и на этот раз буквально выскочил из комнаты, напрочь позабыв о своей обычной чопорности.
Оставшись один, я в смущении раздумывал над его поведением. Бедняга любил меня, это было очевидно, но почему, я не знал. Я сделал для него не больше, чем обычный хозяин может сделать для хорошего слуги. Я частенько вел себя с ним нетерпеливо и даже грубо, и все же «покорил его сердце» – он сам это сказал. Какое ему до меня дело? И почему мой старый дворецкий, бедняга Джакомо, столь преданно хранил воспоминания обо мне? Почему даже пес до сих пор любил и слушался меня, в то время как самые дорогие и близкие мне люди – жена и лучший друг – с такой радостью забыли обо мне и так стремились вычеркнуть меня из памяти! Возможно, верность теперь не в чести среди образованных людей? Вероятно, это истлевшая добродетель, сохранившаяся лишь у грубой черни и животных? Возможно, прогресс стремился к такому результату – и, несомненно, к нему привел.
Я устало вздохнул, упал в стоявшее у окна кресло и стал смотреть на лодки с белыми парусами, скользившие, словно серебристые всполохи, по сине-зеленым водам. Вскоре мое рассеянно обращенное на залив внимание привлекли звуки бубна, и, выглянув на проходившую под балконом улицу, я увидел танцевавшую там молодую девушку. На нее было приятно смотреть: она танцевала с изысканной и одновременно скромной грацией. Однако красота ее лица заключалась не столько в совершенстве линий, сколько в задумчивом выражении, в котором читались благородство и гордость. Закончив танцевать, она подняла бубен с ясной, но просящей улыбкой. В бубен посыпались медь и серебро, я тоже внес свою лепту, и она тотчас же высыпала все полученное в кожаный мешочек, который нес сопровождавший ее красивый молодой человек, увы, совершенно слепой. Эта пара была мне хорошо знакома, я часто их видел, и история их весьма трогательна.
Девушка обручилась с молодым человеком, когда он занимал приличное положение, работая по серебру в ювелирной мастерской. Но внезапно тот лишился зрения, и без того испорченного напряженным и кропотливым трудом. Конечно же, он сразу потерял место и остался без всяких средств. Юноша предложил невесте расторгнуть помолвку, но та предпочла отказаться от свободы и настояла, чтобы они немедленно поженились. Она добилась своего и всецело посвятила себя мужу – танцевала и пела на улицах, чтобы они могли хоть как-то прокормиться. Она научила его плести корзины, чтобы он не чувствовал себя целиком зависящим от нее, а потом продавала их, да так успешно, что он постепенно всерьез занялся этим ремеслом. Бедное дитя! Она и вправду была почти дитя, с прелестным личиком, освещенным самоотречением и отвагой ее повседневной жизни. Неудивительно, что она завоевала симпатии добросердечных и импульсивных неаполитанцев: они смотрели на нее, словно на героиню романа. А когда она проходила по улицам, осторожно ведя за руку ослепшего мужа, никто в городе, даже самые отпетые негодяи, не смел и взглядом обидеть ее и обращался к ней не иначе как с уважением. Она была доброй, невинной и честной. Как же так вышло, раздумывал я, что мне не удалось покорить сердце такой же женщины, как она? Разве только беднякам дано обладать старыми как мир добродетелями – честью и верностью, любовью и преданностью? Было ли что-то в жизни богачей, что убивало добродетель на корню? Очевидно, что рано начатое воспитание никак не связано с конечными результатами: разве мою жену не воспитывали в монастыре, где монахини славились простотой и набожностью, разве ее родной отец не назвал ее «чистой, как цветок на алтаре Пресвятой Девы»? И все же в ней таилось зло, и ничто его не искоренило, ведь в ее случае даже религия была всего лишь изящной ширмой, сценическим эффектом, призванным скрыть ее врожденное лицемерие.
Мои мысли начали тяготить и утомлять меня. Я взял том с очерками по философии и принялся читать с целью отвлечься от размышлений на одну и ту же тему. День тянулся медленно, и я обрадовался наступлению вечера, когда Винченцо, заметив, что ночь будет холодной, затопил у меня в комнате камин и зажег лампы. Незадолго до того, как подать ужин, он протянул мне письмо, сказав, что его только что доставил кучер графини Романи. На конверте стояла печать с моим девизом. Я развернул послание. Оно начиналось со слов «Монастырь Благовещения Пресвятой Девы» и содержало следующее:
Любимый! Добралась благополучно, монахини были очень рады меня видеть, и вам будет оказан самый теплый прием, когда вы приедете. Постоянно о вас думаю – как же я была счастлива нынче утром! Вы, кажется, очень сильно меня любите, отчего же вы не всегда так внимательны к вашей верной Нине?
Я с яростью скомкал письмо и швырнул его в пляшущие языки пламени недавно затопленного камина. От исходившего от него слабого запаха духов меня затошнило – этот тонкий аромат напоминал африканскую циветту, неслышно и мягко крадущуюся за добычей сквозь переплетение тропических зарослей. Надушенная бумага всегда вызывала у меня отвращение – и среди мужчин я не одинок: напрашивается мысль, что пальцы пишущей на ней женщины, наверное, источают какую-то ядовитую или заразную субстанцию, которую дама пытается скрыть с помощью химических соединений. Не позволив себе думать о «верной» Нине, как она себя называла, я снова принялся за чтение и не отрывался от него даже за ужином, когда Винченцо подавал мне блюда с безмолвной торжественностью, хоть я и чувствовал, что он смотрел на меня с некоторым беспокойством. Полагаю, я выглядел усталым – и уж точно так себя чувствовал, поэтому отправился спать раньше обычного. Время, казалось, тянулось слишком медленно – неужели конец никогда не наступит?
Следующий день принес с собой томительные часы ожидания, продлившиеся до самого заката, словно узник, влачащий за собой цепь с тяжелыми кандалами. И, когда серое зимнее небо на пару мгновений озарилось алым сиянием, когда вода стала похожей на кровь, а облака – на пламя, по телеграфным проводам пронеслись несколько слов. Слова эти подстегнули мое нетерпение, встряхнули душу и подтолкнули каждую клеточку моего тела к немедленному действию. Они были чрезвычайно просты, ясны и лаконичны:
От Гвидо Феррари, Рим, в Неаполь графу Чезаре Оливе. Приезжаю к вам 24 сего месяца. Поезд прибывает в 6:30 вечера. Непременно прибуду к вам, как вы того пожелали.
Вот и сочельник! День выдался на редкость холодным, с частыми недолгими секущими дождями, но ближе к пяти часам вечера погода улучшилась. Тучи, плотной серой пеленой застилавшие небо, начали расползаться в стороны, открывая небольшие голубые и золотистые просветы. Море стало похоже на широкую атласную ленту, собранную в складки и отсвечивавшую синевато-матовым блеском. По улицам расхаживали цветочницы, мелодично и призывно крича: «Цветы! Кому цветы?» – и протягивали прохожим свой соблазнительный товар: не пучки остролиста и омелы, как это принято в Англии, а розы, лилии и нарциссы. Магазины были украшены букетами и корзинами фруктов и цветов, всюду были красочно разложены подарки для людей любого возраста, на любой вкус и кошелек – от коробки конфет за франк до диадемы за миллион. Во многих окнах красовались рождественские вертепы с лежащим в яслях младенцем Иисусом. Ребятишки с круглыми от восторга глазами любовно разглядывали его восковую фигурку, после чего, взявшись за руки, бежали в ближайшую церковь, где, по обряду, тоже стояли ясли. Там они опускались на колени и молили младенца Иисуса, своего «братика», чтобы тот их не забывал, с верой столь же трогательно наивной, сколь и незапятнанной.