Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нечего меня учить, сама знаю! — Вдруг белый платок выпал из рук Цифровой, она выпрямилась, взглянула на мужа: — Слышь, а машина, швейная машина там осталась?
— Наверное, откуда мне знать? — ответил Цифра.
— Ой, дурачина! — взвизгнула Цифрова. — Тряпки тащит, а на машину и не взглянет! Ну-ка, иди опять откуда пришел… Нет уж, лучше я пойду с тобой. Сама ее на спине притащу, сдохну, а не оставлю ее там!
Мальчики не стали дожидаться под окном, пока выйдет Цифрова. Они ушли. Поэтому они не видели, как те и в самом деле притащили швейную машину, и Бертину фарфоровую посуду, и пропахшие нафталином пальто, и посеребренные ложки, ножи и вилки. Они не видели, как Цифрова волокла кастрюли и горшки (какие получше), не видели, как вздрогнул Цифра, когда в мешке у него вдруг начали бить настенные часы Пинкусов. Они не слышали, как он ругнулся и хотел уже было швырнуть мешок оземь, но в последний момент передумал, вскинул мешок повыше и пьяным, срывающимся от счастья голосом сказал жене:
— Видишь, а ты меня ни в грош не ставила, нос от меня воротила! А скажи, сама скажи, с каким еще мужем, ну с каким… Ах! Все у тебя теперь есть. И часы с музыкой. Чистый орга́н! Чтоб им…
…— Пинкусы-то пропали, — услышал утром Милан от женщин, которые брали воду из колодца.
— Исчезли Пинкусы. Ушли. И старуха, и Берта-кыш! — говорили дети в школе.
— У Пинкусов жандармы, все описывают! Старуха с Бертой ушли и все забрали с собой, — прибежал с новостью Юло Мацко.
— Что забрали? — спросил Милан.
— Все-все. Одна мебель осталась, — объяснил Юло. — Остальное все увезли.
Милан посмотрел свысока на Юлу, его так и подмывало похвастаться перед ребятами тем, что он знает. Но тут вбежала в класс Марьяна Цифрова, веселая, румяная, с бантами в косах, и Милан прикусил язык. Ни за что на свете он не проговорится, не скажет, что за отец у Марьяны. Но и стоять молча среди ребят он не мог. Он забился в угол возле карты и сделал вид, будто его очень интересует извилистая голубая лента, обозначающая какую-то реку. За все время занятий он ни разу не взглянул на Марьяну.
После обеда он пошел к пекарю за хлебом, и опять ему пришлось выслушивать разговоры о Пинкусовых.
— Позавчера только видела я Берту на дворе, — говорила старая Мацкова, маленькая, сухонькая и почти совсем беззубая. — Дрова она колола. Клюет поленце топориком, бедняга, — раз по полену, два раза по колоде. А сегодня иду, гляжу — жандармы по двору ходят, писарь и Цифра с ними. Люди добрые, спрашиваю, что же это делается? А мне говорят: Пинкусовы исчезли, как сквозь землю провалились!
— Полон сундук у нее был, ей-богу, полнехонек, — живо рассказывала в другом углу пекарни Ситарова, которая в былые времена хаживала к Пинкусам стирать. — Этих скатертей белых, с мережкой, этих перинок пуховых!.. Одна наша Марка вышила для нее штуки четыре.
— Еще бы ей не иметь, — вмешалась в разговор другая женщина, — ведь ей уж, слава богу, под шестьдесят было. Готовила она приданое, готовила, и так никто ее не взял.
— Не повезло ей, — закивала сухонькой головкой старая Мацкова. — Не повезло ей, бедняге, с замужеством. Что уж там говорить? Не для каждой жених найдется. — Она поправила платок на голове и стала рассказывать негромким голосом: — У них ведь не то, что у нас: у нас девку выдадут и без тысячных денег. А у них без этого нельзя. Если у девушки денег таких нет, никто ее не возьмет. Старуха не раз передо мной плакалась, что у дочки годы уходят, а сватов все не видать. А ведь выходили замуж и не такие, куда им было до Берты! Вот только одного не пойму: как они сумели все это приданое с собой забрать? Старуха еле ноги волокла, да и Берта немного бы унесла.
Милан стоял в углу пекарни и прислушивался к разговорам. К пекарю он ходил с охотой. Он любил стоять в углу у дверей и наблюдать, как пекарь, пан Репка, выгребает кочергой раскаленные уголья, как он раскладывает их у дверцы печи, чтобы хлебы были на жару, как он шлепает на под сырые хлебы из белого дрожжевого теста.
В пекарню стекались новости со всей округи. Здесь обсуждали сообщения с фронта, здесь делились слухами о партизанах и немцах, о крестинах, свадьбах и похоронах. Когда в деревню приходил новый указ, у пекаря его разбирали по косточкам прежде, чем старый Бачка успевал огласить его под барабанный бой.
— Гривка Ян! — выкрикнул пан Репка имя по бумажке, приклеенной к нижней корке.
Милан взял караваи, заплатил. Женщины помогли ему увязать их в платок. Они все еще судачили о Пинкусах.
— Вот я и говорю, — рассказывала Ситарова. — Только вернулась я с поля, прибегает соседский мальчонка от Пинкусов: мол, просят прийти. Прихожу, а старая пани такая веселая, довольная, вертится, как молодуха. «Аничка моя, говорит, я тебя просила позвать, может, подсобишь нам? Гости к нам придут, жених для Бертушки». Напекли мы, значит, наварили, прибрались, и в самом деле — приходит жених. Такой видный собой, высокий, только уже с проплешинкой. А присватал его Пинкусов брат, тот, у которого лавка в городе.
Накрыла я на стол, поставила тарелки, разложила вилки, ножи, все как водится. Старая еще и букет поставила посередке стола. Как сели гости за стол, тут приходит Берта. Смотрит, смотрит и вдруг говорит: «Кыш, паршивая кошка, ишь куда вылезла!» И смахнула вазу с букетом вместе. Она думала, бедолага, что это кошка.
Старики страх как застыдились, жених покраснел. Еще бы! Уже по рукам ударили насчет свадьбы, а невеста-то, оказывается, с изъяном. Ну, стал он крутить, вертеть, да и вывернулся. Больше его у Пинкусов не видали. А Берта как стала Бертой-кыш, так и осталась.
Женщины повязали выпеченные караваи в узлы, разобрали корзины, но не расходились. Милан ушел, караваи были тяжелые, узел сдавливал горло под подбородком, и он заспешил домой.
Но дома тоже говорили о Пинкусах.
— Ума не приложу, — говорит мама, — куда все их добро подевалось? Была я там, заглянула — дом как метлой вымели. Даже покрывало с лежанки сняли. Всего этого на добром возу не увезти. Ни за что не поверю, что они все унесли вдвоем. А если бы за ними подвода приехала, непременно бы ее увидели. И кто это там уже похозяйничал?
— А я знаю кто! — Милан