Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девятники исцеляли желудочные язвы, глазные болезни, опухоли, печень, почки. Девятники помогали от разводов. Они прямо-таки чудодейственно влияли на злобных свекровей и вразумляли непокорных сынов и дочерей. Девятники выигрывали тяжбы, помогали взыскать пособие, оберегали от пожаров и прочих материальных убытков.
Сила горько улыбнулся. Когда два года назад у него захворал отец, он тоже понадеялся было на молитвы. Молился подолгу, горячо, неустанно, на голых коленях часами стоял в церкви перед божественным сердцем Иисусовым. Молился святой Терезочке по четкам и по девятнику. И все же отца вынесли отсюда, из этой самой комнаты, в черном гробу с узкой ленточкой из бумажных кружев.
Он взял ведерко с помоями и мимо женщин, которые между тем поменялись гусями, прошел к хлеву. Их боров, красивый белый кабанчик, лежал на боку, тихо похрюкивая. Сила вытер его корыто пучком соломы и налил помоев. Боров поднялся и сунул розовый пятачок в корыто. Сила подождал немного, чтобы убедиться, что боров хлебает помои с аппетитом, потом сполоснул ведро и через кухню вернулся в комнату. Соседки все еще говорили о девятниках.
— Мне-то, Бора моя, уже все равно, — гудела тетка Юла. — Устала я, измучилась. Лишь бы дочке с этого польза была…
— Да уж делай, как сама хочешь, — монотонно жужжала тетка Бора. — Я тебе только добра желаю. Ведь все мы под богом ходим. А если мне не веришь, спроси нашу Зузу.
— А что мне ходить выспрашивать? — пожала плечами тетка Юла. — То же самое скажет, что и ты.
Минутку они помолчали, потом снова раздался низкий, хриплый голос тетки Юлы:
— Так что же делать-то нужно?
Тут тетка Бора заговорила громче. Голос у нее стал пронзительный и проникновенный.
— А нужно тебе, Юла моя, первые девять пятниц исповедоваться, ходить к причастию, поститься и еще молиться по книжке.
Сила, слушавший за дверью, замер. Ведь он-то не исповедовался, не постился, к причастию не ходил. Он только молился и думал, что этого достаточно… Правда, он прочел все молитвы по книжке, но что, если нужно было и в самом деле ходить на исповедь и к причастию?
Руки, державшие нож — он чистил картошку на ужин, — задрожали. Что, если все же…
Отец, отец…
— …Так он незаметно ушел, так ушел от нас, словно ветер свечечку задул, — причитает мать, вспоминая с соседками покойного отца.
Тут Сила только насупится, глянет исподлобья и норовит исчезнуть из дому.
Силе не кажется, что отца ветер задул. Сила помнит его веселым и сильным, ему ничего не стоило одной рукой поднять сына к самым потолочным балкам. Он еще помнит, как отец работал у Грофиков конюхом. Кони у него были сильные, буйные, они ржали и приплясывали, когда отец запрягал их в телегу. Воз сена высотой с избу они тащили легко, словно танцуя. Как можно говорить о человеке, что его ветер задул, если он управлялся с такими жеребцами?
Отец не раз брал Силу с собой на возку сена или клевера. Сажал его к себе на доску, заменявшую облучок, и они съезжали вниз с Пригона, а за спиной у них колыхалась огромная, квадратная, туго затянутая копна сена.
Свежее сено пахло тимьяном и сладким медовым ароматом лугового клевера. Иногда отец передавал мальчику кнут и вожжи, и Сила погонял лошадей: он щелкал кнутом, подергивал вожжами, чмокал и покрикивал:
— Н-но, Буланый, н-но… Вот я тебя сейчас огрею! А ты, Сивый, чего глазеешь по сторонам? Вот я вас, баловни! — Совсем как отец.
А как-то осенью — два года назад это было — отец вернулся домой поздно вечером, белый как стена, измученный, насквозь вымокший.
Пришел, сиплым, дребезжащим голосом заругался на эту жизнь, на эти порядки, где нет человеку передышки до самой крышки.
Уже совсем стемнело, когда со станции принесли уведомление, что прибыли вагоны с углем, и Грофик выгнал батраков выгружать уголь, чтобы ему не пришлось платить за простой.
Колючий, осенний дождь царапал лицо, ветер швырял в глаза целые пригоршни мутной ледяной воды. Большое, тяжелое пальто разбухло от воды словно губка и тянуло книзу; оно уже не грело, а отнимало последнее тепло. Отец пришел продрогший, с синими губами и угасшими глазами.
Мать согрела ему воды. И в кадку налила горячей воды, насыпала туда соли и велела отцу держать в ней ноги. Потом заварила ему чаю из бузины. Но отец всю ночь лязгал зубами, метался по постели в беспокойном горячечном сне. Он приутих только на рассвете, когда пора уже было кормить скотину.
Утром он кашлял, чихал, жаловался на головную боль и колотье в груди. И все же повез в город воз клеверного семени, а вернулся с суперфосфатом, который ему пришлось самому нагрузить. Глаза у отца лихорадочно блестели, его шатало; с первого взгляда видно было, что он заболел не на шутку.
Два дня он отлеживался, а за конями присматривал молодой Грофик. Но все эти два дня молодая хозяйка ходила по двору и кричала, что нынче эти голодранцы стали неженками, работать не хотят, чуть что — в постель. Слыханное ли дело, чтобы из-за пустякового насморка человек валялся под перинами!
— В Германию тебя, на принудительные работы, там бы тебе показали, что значит наниматься в батраки! Там бы тебя научили!
Отец лежал у окна, весь в поту, закутанный в полосатую перину, лежал и слушал ее брань.
Вечером пришел сам старый хозяин.
— Ну, Ондрейко мой, — начал он, — скажи мне начистоту: будешь ты работать или не будешь? Хозяйство без работника я не оставлю, это ведь не мое добро, а божье. Не станешь работать, другой найдется. Охотников у меня — ого-го, сколько хочешь, сами набиваются.
Отец стиснул зубы, смерил старика гневным взглядом, но ответил на удивление тихим, спокойным голосом:
— Стоит ли шум поднимать? Пропотел я, полегчало, завтра встану.
Утром он и в самом деле встал и принялся за работу.
Казалось, что отец действительно отошел. Исчез лихорадочный блеск в глазах, и на боль в голове он больше не жаловался. Но он все еще покашливал. А потом он стал чахнуть, сильные, жилистые руки стали тонкими, слабыми, они уже были не горячие, а только неестественно, неприятно теплые. Вскоре он уже не в силах был поднять вилы, удержать на вожжах буйных, ухоженных коней.
Грофик нанял