Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По словам Сахарова, патриотический порыв после бомбардировки американцами Хиросимы и чисто научный соблазн не оставили ему выбора: он переехал в Казахстан, где работал центр исследований ядерного оружия, именовавшийся просто Объектом. Это был советский Лос-Аламос. Несмотря на то что Сахаров был погружен с головой в “высшую физику” термоядерной реакции (“источник жизни на Земле и возможная причина ее гибели — уже была в моей власти, происходила на моем письменном столе!”), из окна у него открывался вид на ГУЛаг. Объект, на котором Сахаров прожил 18 лет, находился рядом с концлагерем. Каждое утро Сахаров видел идущие колонны заключенных, вокруг которых сновали сторожевые собаки.
Впрочем, в первые годы на Объекте Сахаров оставался в состоянии блаженного неведения. Заключенные, собаки — все это был фон, который можно было приноровиться не замечать. Но через пять месяцев после смерти Сталина в душе Сахарова началось перерождение, и вызвано оно было не чем иным, как испытанием первой советской водородной бомбы. 12 августа 1953 года он сквозь черные очки наблюдал за взрывом с расстояния 35 километров от эпицентра. Испытание прошло успешно. В своих воспоминаниях Сахаров описывает взрыв без какого-либо раскаяния: “Над горизонтом что-то сверкнуло, затем появился стремительно расширяющийся белый шар — его отсвет охватил всю линию горизонта. Я сорвал очки и, хотя меня ослепила смена темноты на свет, успел увидеть расширяющееся огромное облако, под которым растекалась багровая пыль”. Правительство наградило Сахарова и его коллегу Игоря Тамма: они получили по 500 000 рублей, дачи под Москвой и звание Героев социалистического труда. На церемонии награждения от имени государства выступал маршал Климент Ворошилов, который произнес: “Мне сказали, что Сахаров особенно отличился. Дай-ка я тебя расцелую”.
В последующие месяцы Сахарова все сильнее тревожила проблема радиоактивных осадков. Он втайне начал делать вычисления, чтобы понять, сколько невинных людей могут пострадать от каждого ядерного испытания. Роальд Сагдеев, бывший глава Института космических исследований, после испытания зашел к Сахарову на Объекте и увидел, что этот “молодой небожитель, бог физики”, разговаривая, рисовал на бумаге “самолетики, с которых падали бомбы”. “Он первым заронил во мне серьезные сомнения”, — рассказывал мне Сагдеев. Случайная гибель недалеко от места испытания двухлетней девочки и солдата также потрясла Сахарова. После еще одного удачного испытания в 1955 году Сахарова начала неотступно преследовать мысль о его соучастии в гибели двух человек.
На банкете после испытания Сахаров произнес первый тост:
— Я предлагаю выпить за то, чтобы наши изделия взрывались так же успешно, как сегодня, над полигонами и никогда — над городами.
После этого, вспоминает Сахаров, “за столом наступило молчание, как будто я произнес нечто неприличное”. Маршал Митрофан Неделин поднялся, чтобы в форме ответного тоста устроить Сахарову выволочку.
— Разрешите рассказать одну притчу. Старик перед иконой с лампадкой, в одной рубахе, молится: “Направь и укрепи, направь и укрепи”. А старуха лежит на печке и подает оттуда голос: “Ты, старый, молись только об укреплении, направить я и сама сумею!” Давайте выпьем за укрепление.
Сахаров побледнел. Он прекрасно понял, что этот анекдот Неделин рассказал не просто так. “Неделин счел необходимым дать отпор моему неприемлемому пацифистскому уклону, поставить на место меня и всех других, кому может прийти в голову нечто подобное, — писал он. — Мысли и ощущения, которые формировались тогда и не ослабевают с тех пор, вместе со многим другим, что принесла жизнь, в последующие годы привели к изменению всей моей позиции”.
В конце концов Сахаров понял, что его моральный протест для партийных руководителей ничего не значит. На партию не мог повлиять даже Герой социалистического труда. И постепенно Сахаров стал диссидентом. Его идеи, кристаллизованные в манифесте 1968 года “Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе”, предвосхитили те идеи, на которые опиралась перестройка.
Хотя Сахаров был для страны главным нравственным авторитетом, политической властью он не обладал. Возможно, без Сахарова не было бы никакого Горбачева, а без диссидентов, которые сохраняли представления о правде в самые черные времена, не случилось бы перестройки. Но существовали и другие фигуры — неоднозначные, не располагавшие к себе, но имевшие политическую власть, чтобы претворить идеи преобразований в жизнь.
Горбачев и самые влиятельные члены из его окружения были люди двойственными: жизнь этих политиков, ученых, журналистов состояла из колебаний, маленьких побед и позорных компромиссов. Они делали вещи, которых стыдились или, по крайней мере, должны были стыдиться. Ради собственных амбиций они лгали себе или довольствовались полуправдой. Они служили жестоким хозяевам и старались об этом не задумываться. Был, например, предводитель крестового похода за гласность Виталий Коротич, который в свое время с превеликим удовольствием написал бранную книгу об Америке “Лицо ненависти”. Был поэт Евгений Евтушенко, необычайно тщеславный, беспринципный, но время от времени совершавший храбрые поступки. Были помощники Горбачева, работавшие в аппарате ЦК при Андропове и до сих пор вспоминавшие эту работу как оазис вольномыслия: американист Георгий Арбатов, советники Анатолий Черняев, Георгий Шахназаров и Олег Богомолов, журналисты Александр Бовин и Федор Бурлацкий.
Это были шестидесятники — те, чье взросление пришлось на хрущевскую оттепель, те, чьи надежды рухнули, когда советские танки в 1968-м раздавили Пражскую весну. Это было поколение, которое “проснулось” после 1956 года, когда Хрущев в своем закрытом докладе разоблачил культ личности. Они мечтали о социализме с человеческим лицом в России. Они не отваживались на настоящее диссидентство, как Сахаров, но в своей работе сохраняли долю независимости и здравого смысла. Среди них были ученые, такие как Абел Аганбегян и Татьяна Заславская, которые вырвались из-под московского гнета и нашли относителую академическую свободу в Новосибирске. Среди них были журналисты, такие как Егор Яковлев и Юрий Карякин, которые сменили “Правду” на Прагу и работали в более-менее либеральном журнале “Проблемы мира и социализма”. Шестидесятники, особенно москвичи и ленинградцы, образовывали нечто вроде огромного кочевого клуба, в котором все со всеми были шапочно знакомы. Они подробно изучали компромиссы друг друга и то и дело размежевывались, что со стороны выглядело абсурдно. В этом кругу слухи цвели пышным цветом, как в коридорах Вашингтона и в студиях Голливуда. Где бы они ни служили — в академических институтах, в прессе, даже в самом ЦК, — они действовали по одной схеме. Каждый день им приходилось делать выбор: что говорить, кого защищать, когда устраниться. Они думали одно, а говорили другое. Иногда, когда они слишком долго лгали, они сами начинали верить в эту ложь. И тогда о покаянии не могло быть речи.
“Горбачев, я, все мы погрязли в двоемыслии, мы в уме постоянно балансировали между правдой и пропагандой, — говорил похожий на эльфа Шахназаров, который оставался верен Горбачеву до конца. — Это не то, чем я горжусь, но мы так жили. Выбор был между инакомыслием и поражением”.