Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это свидание не состоится никогда. Рози осталось жить меньше месяца, и у нас больше не будет случая остаться наедине в переполненном Малом гетто. Я часто вспоминаю этот день в конце мая 1943 года, в разгар войны, в измученном, обреченном на уничтожение Малом гетто. Рози, как и раньше, взяла инициативу на себя. Как хорошо, что она это сделала, что это свершилось, что мы успели, пока еще не было слишком поздно. И совершенно неважно, что она была моей теткой, что она была намного старше меня – мы жили в нечеловеческих условиях, мы прикоснулись к одной из главных радостей жизни среди несчастья, безнадежной тьмы и бессмысленного убийства.
Много лет спустя я попытался рассказать об этом эпизоде Саре, но, не успев углубиться в рассказ, почувствовал, что этого делать не стоило. Сара была потрясена и подавлена, она начала просить у меня прощения, и я понял, что она просто не понимает, не может понять. Может быть, этого никто не может понять. Потому что для меня в том, что произошло у нас с Рози, нет ничего постыдного, наоборот, это было прекрасно, особенно в тех условиях, в которых мы жили.
Я в своей жизни ласкал и целовал много девушек, но Рози была моей первой женщиной. Я так рад, что она успела познать мужчину, даже если этим мужчиной был ее неопытный племянник. Она этого хотела, и я благодарен ей за тот волшебный день.
Я не думаю, чтобы я стал хуже от того, что было между нами. Наоборот, мне кажется, что это хорошо, просто прекрасно, что она помогла мне избавиться от уже тяготившей меня невинности, и что я сделал для нее то же самое. Хорошо, что она успела что-то узнать, перед тем как погибнуть жестокой смертью – охранник в Хасаг-Пельцери убил ее ударом тяжелого молотка по голове. Это случилось еще до моего прибытия в лагерь, так что я не застал Рози в живых. Я могу сказать, что Рози до сих пор живет во мне, каждый раз, когда я вспоминаю об этом дне, я чувствую возбуждение.
После необычно дождливой весны в июне погода установилась. В гетто не хватает всего – еды, мыла, одежды, нижнего и постельного белья, обуви, чулок, носок. Все, чем можно было кого-то привлечь, давно продано или обменено на продукты. Кофе, чая, сахара, стиральных порошков просто нет. Но мы продолжаем жить, мы сохраняем надежду, несмотря на то, что уже знаем жуткую правду. Мы голодны и запуганы, но не деморализованы. Мы все равно держимся вместе, удивительное обоюдное доверие существует между жителями Малого гетто, включая остатки Еврейского совета и полицию.
Установился странный симбиоз между сытыми немецкими полицейскими и голодными, оборванными евреями, симбиоз, полный взаимной подозрительности. Мы понимаем, что благодаря нам они живут удобной жизнью, мы нужны им, если бы не мы, их бы тут же отправили на фронт. Для нас они – единственный источник информации в жизненно важных вопросах. И хотя мы понимаем, что этой информации особенно доверять нельзя, другого источника у нас нет.
Мы ложимся спать. Прошло уже три недели, как Роман покинул гетто. Единственное, что мы знаем о нем, это то, что рассказали нам плотники, помогавшие Роману покинуть гетто. Они рассказали, что, насколько им известно, все прошло хорошо. Надсмотрщики ничего не заметили, ни когда Романа прятали под брезентом в грузовике, ни когда он покинул свое укрытие. Больше мы ничего не знаем. Мы думаем о нем все время, но вслух ничего не говорим. Сара, правда, как-то произнесла неуверенно: «Это хорошо, что один из нас на той стороне», но это звучало так, как будто она просит прощения. Еще я однажды услышал, как Пинкус, ни к кому не обращаясь, тихо пробормотал: Main klaine Avrum Herschele» – мой маленький Аврум Гершеле, древнееврейское имя Романа. Перед тем как заснуть, я думаю, что Роману только одиннадцать лет. Несмотря на голод, после двенадцатичасовой смены мы спим крепко, во всяком случае, я.
Очень рано утром, еще в темноте, я слышу в полусне, как кто-то тихо стучит в дверь. Сара просыпается первой, открывает дверь и я слышу ее плачущий голос: «Romek, Romeczek, Romus, jestés w domu, co sie stato?» («Ты дома! Что случилось?»). Она сжимает его в объятиях и оба плачут. Роман борется с приступами слез, пытается что-то объяснить и рассказать: «Простите, простите меня, что я вернулся, но я просто не мог, я просто не могу, я не могу». Слезы душат его, теперь, может быть, это слезы облегчения – он наконец вернулся. Роман стоит на полу посреди комнаты, выглядит он ужасно – нерасчесанный, грязнущие руки, слезы стекают по замурзанному лицу, одежда порвана и испачкана. Он стоит ко мне спиной. Я вижу у него на шее нарывы, один из них вскрылся и покрыт полузасохшим гноем – что с ним случилось за эти три недели?
Роман все еще стоит у дверей, растерянный и подавленный, он ненавидит себя за то, что не смог жить по им самим придуманным правилам. Ни Сара, ни Пинкус не говорят ни слова. Натягивая брюки, я подхожу к Роману и говорю ему: «Dobrze ze wroeites – хорошо, что ты вернулся. Мы рады, что ты с нами, мы очень скучали по тебе и беспокоились, как ты там». Он смотрит на меня чуть удивленно и с облегчением, и начинает бормотать что-то нечленораздельное, как будто боится, что кто-то его может прервать. Он рассказывает, как целыми днями сидел на стуле за шкафом, по ночам спал на широкой постели с двумя девочками постарше, как он тосковал по Саре и Пинкусу, как ему два дня подряд снился сон, что Сара приходит к нему и просит его вернуться. Он говорит, что вернуться назад намного трудней, чем уйти. Он просто удрал из деревни, не сказав никому ни слова, первую ночь провел под открытым небом в мешке из-под зерна. На улице к нему пристали двое мальчишек и стали спрашивать, не еврей ли он. Роман испугался, но притворился, что не слышит, не понимает, что их вопрос относится к нему. Когда он подошел к границе гетто, то спрятался за прилавком в одной из пустых лавок. Он высчитал по своим