Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В нынешнем, господа, в 7120 году писали вы к нам с крестьянином Степанком Ондреевым, что вам быти всем в совете и в соединеньи и за Московское государство стоять и друг друга не побивати и не грабити и дурна ни над кем не учиняти, а на Московское государство государя избирати всею землею российской держвы. А будет казаки учнут выбирати на Московское государство государя по своему изволению, одни, не сослався со всею землею, и нам бы того государя на государство не хотеть. И мы, господа, отписку вашу в Перми Великой чли во весь мир многажды и в Пермские пригороды, списав, послали списки тотчас и в любви и в совете и в соединеньи с вами быти и за православную христианскую веру стояти ради».
Со всех сторон Пожарскому слали гонцов и обещали ему помощь, так что летом Пожарский начал посылать один отряд за другим под Москву, и каждому начальнику он приказывал, у каких ворот стать, чтобы окружить всю Москву, и чтобы поляки не могли ниоткуда получать припасы. Сам Пожарский с остальным ополченьем вышел из Ярославля двадцать седьмого июня. По дороге двадцать девятого июня он остановился, дал ратникам отдых, а сам поехал в Спасо-Евфимиевский монастырь, где были похоронены его отец и мать.
Он хотел поклониться их могилам перед тем, как начинать великое дело освобожденья Москвы. Вернувшись, он повел все ополченье в Троице-Сергиеву лавру, чтоб архимандрит Дионисий благословил ополченцев.
Тут Пожарский узнал, что Заруцкий со своими казаками убежал из-под Москвы. Теперь, думал он, нечего опасаться, что казаки нападут на ополченье у самой Москвы. Правда, стоял еще там князь Трубецкой со своими казаками. Но их князь Пожарский не так опасался. Он думал, что эти казаки будут заодно с ополченьем с ляхами биться. И он повел ополченье к Москве. Двадцатого августа 1612 года ополченцы увидели, наконец, столицу Московского царства. Пожарский остановил рать.
Москва! Как они все рвались к ней!
А теперь они даже не верили, что перед ними Москва. Многие бывали в ней и раньше и хорошо помнили ее. Раньше, бывало, издали уже блестели купола ее бесчисленных церквей, белели высокие каменные стены, за которыми виднелись пестрые крыши Белого города. А перед стенами кишели народом узкие улицы оживленных подмосковных слобод. Где же все это теперь? Вдали, правда, в утреннем тумане как будто проблескивали золотые купола кремлевских соборов. Но прямо перед ними тянулся черный пустырь, на котором торчали кое-где покосившиеся срубы изб или развалины церквей. От белых стен остались только груды камней, уж прораставшие местами травой.
Когда они подошли ближе, они увидели, что стены Кремля и Китай-города стоят все такие же грозные и недоступные, и ляхи, засевшие там, не дают даже подходить к ним. По стенам ходят литовские караулы и стреляют во всех, кто проходит поблизости. Пожарский и Сухорукий только теперь вполне поняли, какую огромную задачу взяли они на себя. Не освободить Москву им надо было, а воскресить ее из мертвых. Точно перед ними лежало изуродованное, израненное, обожженное тело, в котором еле теплится слабое дыхание жизни. Надо торопиться, чтобы залечить глубокие, смертельные раны и оживить это родное тело. Это было не только трудно, но почти невозможно. Но они знали, что за ними весь русский народ, что каждый русский человек готов пролить всю свою кровь, чтоб вернуть к жизни русскую столицу!
Михайла вышел из рядов и подошел к Степке, стоявшему молча позади Пожарского и других начальников.
– Помнишь, – сказал ему Михайла, – как мы из Тушина шли? Загляделись в тот раз на Москву. Дьяволы проклятые, что они с ней сделали?
– Ничто! Наладим! – крикнул Степка. Только бы сучьих ляхов скорей прогнать.
Ополчение подошло к Москве с северо-востока. Тут за стенами Белого города, по течению Яузы, стояли табором казаки Трубецкого. Михайла хорошо знал эти места. Он долго прожил тут в землянке Гаврилыча. Может быть, Гаврилыч и сейчас тут? Но Михайле некогда было разыскивать его.
Трубецкой прислал к князю Пожарскому звать его в свой табор – стать там вместе. Пожарский не соглашался. У них с Козьмой Мининым давно было решено – с казаками вместе отнюдь не стаивать. Судьба Ляпунова не шла у них с ума. Его стоянка была рядом с казаками, а что они с ним сделали?
Пожарский поблагодарил Трубецкого, одарил его посланных, но ответил, что хочет стать с другой стороны Москвы, с захода [Запада – Прим. ред.], откуда можно ждать наступления гетмана Ходкевича: он шел к Москве подать помощь засевшим в Кремле полякам.
Обойдя Москву с севера, Пожарский велел разбивать палатки неподалеку от Арбатских ворот. Он надеялся, что поляки в Кремле не дождутся Ходкевича. Голод заставит их сдаться раньше. Что там делалось – за этими высокими грозными стенами? Как могут ляхи держаться, коли у них нет никаких припасов? Неужели так и не сдадутся добром?
День и ночь вглядывались ополченцы в эти стены, но видели только караульных, тоже день и ночь ходивших вверху по стенам.
Раз утром вдруг медленно распахнулись ворота в китай-городской стене. Ратники, бывшие по близости, рты разинули. Неужели сдаются ляхи?
Из ворот медленно выходили какие-то несчастные, истощенные, оборванные люди. Только не ляхи. Это брели с трудом изголодавшиеся русские пленники, которых ляхи не желали больше кормить, не желали и убивать: слишком много их было – они бы заразили смрадом весь Кремль.
Ратники с ужасом и жалостью смотрели на них, и каждая рать звала их к себе, чтоб накормить и помочь чем можно.
Степка и Михайла тоже были тут. У Михайлы вдруг мелькнула мысль: «А ну, как ляхи не убили Маланью, а забрали в полон, чтоб она на них работала. Тогда она, верно, сейчас и выйдет». Но сколько он ни смотрел, Маланьи не было, хоть и много русских баб выходило. Степка все поглядывал на Михайлу – чего он так на тех полонянников воззрился, кого ищет? Но Михайла ничего ему не говорил.
Наконец, когда все пленники вышли, Михайла простился со Степкой, сказал, что у него дело есть. Степка повернулся и пошел к рати Пожарского, но по дороге все оглядывался на Михайлу: что у него за дело?
Когда Степка отошел, Михайла окинул взглядом проходивших мимо баб, подошел к одной старухе и заговорил с ней.
– Бабушка, – спросил он, – скажи ты мне, за ради