Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот и получилось, что я, прослыв хорошим работником, не был отпущен в деревню, и мне пришлось еще зиму работать на том же заводе.
На работе мы больше дружили с одним сибиряком, Федором Петровичем Швецовым, который в отношении работы держался тех же взглядов, что и я, тоже предпочитал быть неоскорбляемым и небитым. Кроме того, когда приходилось таскать тяжелые дубовые доски, под один конец со мной только он и подходил по росту, бывший гвардеец. Человек он был отменно спокойного характера, за три года мы с ним ни разу не «перекинули»[276].
Он мне рассказывал про жизнь в Сибири, а я ему про жизнь у нас на севере. Наша жизнь в сравнении с ихней выглядела убогой, жалкой, нищей. Рассказывал он также с великим восхищением, как их полк, когда он был на действительной службе, охранял царя, и как царь их похвалил и приказал выдать каждому по рублю. «Этот рубль у меня и теперь дома хранится», — хвастал он. Я высмеивал эту его телячью восторженность и старался внушить ему здравый взгляд на эти вещи, но он не вступал в спор и не «перевоспитывался». Позже, когда я в 1925 году ездил в Сибирь и побывал у него, он оказался матерым кулаком. Об этом я расскажу ниже.
Дома — революция
О революции в России, о свержении царя мы, конечно, узнали скоро. Это взбудоражило всех пленных, прежде всего, подало нам надежду на скорый мир. По газетам мы с напряжением следили за происходящим в России, события истолковывали все по-разному.
Оглядываясь теперь назад, понимаешь, насколько даже мы в своем кружке были тогда политически неграмотны, насколько плохо разбирались в происходящем. Мы не находили ничего плохого для революции в том, что у власти оказались кадет Милюков, помещик Львов, заводчик Терещенко[277]. Мы считали, что поскольку Советы рабочих и крестьянских депутатов, состоящие из социалистов, будут следить за их работой, то заставят их управлять страной так, как нужно трудящимся. Но когда мы увидели, что время идет, а дело с миром не подвигается, и о передаче крестьянам помещичьей земли помалкивают, мы стали соображать, что тут что-то неладно.
Потом, когда вошли в состав правительства социалисты, и главой его стал Керенский[278], мы опять стали ждать мира и земли. Но опять время шло, а дело революции оставалось на мертвой точке. Когда же началось наступление наших, мы и совсем головы повесили от мысли, что революция на родине, видно, ничего не изменила.
Из газет мы узнали, что германское правительство пропустило по своей территории какого-то Ленина[279]. И поняли это так, что, во-первых, этот Ленин личность значительная, коль само правительство решало вопрос о его пропуске. А, во-вторых, если оно его пропустило, то имеет надежду, что Ленин будет вести работу за прекращение войны, а этим ослаблять боеспособность русской армии и увеличивать шансы на победу немецкого оружия. Победы немцам мы, конечно, не желали и, пожалуй, были уверены, что этого не будет, так как верили, что и в Германии революция неизбежна. Поэтому мы от души были рады, что Ленин едет в Россию, и желали ему успеха в борьбе за прекращение войны.
А когда грянула Октябрьская революция, и новое правительство сразу же обратилось ко всем народам с призывом немедленно положить конец войне и объявило о бесплатной передаче помещичьей земли крестьянам, мы сразу и без размышлений решили: вот это — наше правительство, оно делает именно то, что нам нужно. С напряжением следили мы за переговорами в Бресте. Нам было больно, когда делегаты Украины откололись от советской делегации. Хотя мы очень хотели мира, чтобы поскорее попасть на родину, но теперь мы уж не сердились на то, что наши не спешат с подписанием мирного договора: значит, думали мы, по-видимому, иначе нельзя.
А украинская делегация, хотя и расхваливалась немецкими газетами, как-то стала для нас чужой. Мы не сразу, но все же поняли, почему немцы стали отсортировывать от нас украинцев. Мы, конечно, держались такого взгляда, что каждый народ должен быть свободен и независим от какого-либо другого народа, будь то украинцы или поляки, но нам казалось подозрительным, что о свободе украинцев взялся хлопотать кайзер.
В общем, в это время, следя за событиями и живя ими, мы даже стихи бросили писать.
Я до сих пор не знаю, за что тогда мне и еще трем товарищам была однажды оказана особая «честь»: взяли нас без всякого предупреждения и повезли в город Шнайдемюль, в полицейское управление, километров за триста. Там нас сфотографировали анфас и в профиль и взяли отпечатки пальцев, потом отвезли обратно. Тогда это не вызвало у нас беспокойства, эта поездка показалась нам развлечением. Тем более что сотрудник полиции, очень упитанное животное, был в благодушном настроении и изволил с нами беседовать и шутить. Учитывая это, мои товарищи посоветовали мне попросить у него записочку на получение хлеба, и он дал на два кило. Какой это был для нас праздник, мы наелись чуть не досыта. И сказали конвойным, что мы не прочь хоть каждый день делать такие поездки. Но больше это не повторялось.
Впрочем, это было раньше, еще до февральской революции, и мы решили, что это действовал жандармский «интернационал»: по-видимому, немецкие жандармы оказывали услугу русским коллегам.
Начиная с 1905 года, я немало читывал об организованности и сознательности немецких рабочих. Поэтому по приезде на завод, немного познакомившись с рабочими, я первым делом стал их спрашивать, не состоят ли они в социал-демократической партии. Исходя из русских условий, спрашивал я об этом по секрету, один на один и был немало удивлен, что они говорят о своей принадлежности к этой партии не стесняясь, открыто и показывают свои членские билеты. С одной стороны, это как будто было хорошо — социал-демократы в этих условиях могли свободно вести свою работу. Но это посеяло во мне и сомнение: уж такая ли здесь социал-демократия, как у нас в России, где