Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Две мотивировки, пародийная и повествовательная, взаимодействуют между собой для создания сложного смысла, в соответствии с которым «дрянные» произведения Николая Аполлоновича, сотворенные им для его сугубо земных целей, оказываются одновременно и материализующимися в земных феноменах ступенями восхождения Души мира к абсолюту.
Перформативным телом может служить либо одушевленное тело, либо неодушевленное. Те и другие замещают Николая Аполлоновича при совершении того или другого «дрянного» действия. Подобный предмет в воображении Николая Аполлоновича физически предстает продолжением его руки, а символически – заменой его руки, направленной на отца, и таким образом заменой и продолжением самого Николая Аполлоновича в роли отцеубийцы:
Стоит первому встречному негодяю в человека ткнуть попросту лезвием, как разрежется белая, безволосая кожа (так, как режется заливной поросенок под хреном) <…>
<…>
<…> Он ясно представил себе: одно скверное действие негодяя над негодяем; вдруг ему представился негодяй; лязгнули в пальцах у этого негодяя блиставшие ножницы, когда негодяй этот мешковато бросился простригать сонную артерию костлявого старикашки <…> негодяй лязгнул ножницами по артерии костлявого старикашки, и вонючая липкая кровь облила и пальцы, и ножницы, старикашка же – безбородый, морщинистый, лысый – тут заплакал навзрыд и вплотную уставился прямо в очи его, Николая Аполлоновича <…>[645].
Гипотетический негодяй (с приметами Николая Аполлоновича), лезвие, ножницы – феномены одного ряда, которые возникают в фантазии Николая Аполлоновича как его тела– заместители. Его двойник, вышедший из головы Николая Аполлоновича Николай Аполлонович, как бы вооружается созданными его воображением орудиями и исполняет нужное ему действие, которое сам он совершить не способен, и так наглядно, что возникает полная иллюзия реальности:
<…> отверстие в шее, откуда с чуть слышными свистами красные струи все – прядали, прядали, прядали…
Этот образ столь ярко предстал перед ним, будто он был уже только что <…>. Этот образ столь ярко предстал перед ним, что он испугался[646].
В других эпизодах Николай Аполлонович творит уже не воображаемые, а вполне материальные тела-субституты. Среди них сардинница ужасного содержания, продолжение и замена уже не руки Николая Аполлоновича, а его слова, человекоубийственного обещания. Воплотившаяся вследствие вербального импульса бомба превращается едва не в живое существо, которое во что бы то ни стало стремится выполнить изъявленную волю Николая Аполлоновича.
Другое тело-субститут, сотворенное Николаем Аполлоновичем в процессе его мыследеятельности и принявшее на себя одну из его телесных функций – красное домино. Наделенное задачей отмщения – запугивания Софьи Петровны – домино отличается такой же, как и бомба, чрезвычайно странной двойственностью. Фантастическое и в то же время вполне материальное, красное домино поражает героев романа своим одновременно мифическим и реальным существованием. Красное домино обретает в коллективной психологии петербуржцев смутного времени мифическое значение, с легкой руки «Дневника происшествий» вырастает в пародийно вездесущего призрака и расплетается «в серию никогда не бывших событий, угрожавших спокойствию»[647].
Не случайно Софья Петровна, на которую домино нападает на мосту, в приступе мистического ужаса принимает маскарадное одеяние за «самого» (?!) красного шута:
Софья Петровна Лихутина, не имея времени даже сообразить, что красное домино – домино шутовское, что какой-то безвкусный проказник (и мы знаем какой) захотел над ней просто-напросто подшутить, что под бархатной маской и черною кружевною бородой просто пряталось человеческое лицо <…> подумала (у нее ведь был такой крошечный лобик), что какая-то в мире сем образовалась пробоина, и оттуда, из пробоины, отнюдь не из этого мира, сам шут бросился на нее: кто такой этот шут, вероятно, она не сумела б ответить[648].
Не случайно у сенатора Аблеухова случается на балу сердечный приступ при виде приближающегося к нему красного домино, вполне телесного, но представшего перед ним пародийным кроваво-красным воплощением революции:
Аполлон Аполлонович, перебирая кольца цепочки, с плохо скрытым испугом вперился глазами в атласное неожиданно на него набежавшее домино <…> Аполлон Аполлонович просто подумал, что какой-то бестактный шутник терроризирует его, царедворца, символическим цветом яркого своего плаща.
Все-таки сам себе он стал щупать пульс <…> Аполлон Аполлонович продолжал щупать пульс своими дрожащими пальцами и в сердечном припадке теперь бежал – где-то там, где-то там…[649]
В смысле более широком, пожалуй, чем-то похожим на тело-субститут Николая Аполлоновича в конце предстает и Александр Иванович Дудкин, вернее, действия Дудкина, совершаемые им в безумном состоянии в интересах Николая Аполлоновича. После эпизода, в котором Николай Аполлонович страстно умоляет Дудкина избавить его от ужасной обязанности убить отца, Дудкин понимает, что в партию проникла провокация и старается во что бы то ни стало помочь Аблеухову. После объяснения с Липпанченко Дудкин сознает, что смалодушничал: «Как это он не понял, что предал? Ведь несомненно же предал: Николая Аполлоновича уступил он из страха Липпанченко <…>»[650]. В Дудкина вселяется неподконтрольная ему сила, ведущая его далее до самого конца, до кровавой развязки:
И тут что-то стальное вошло к нему в душу:
– «Да, я знаю, что сделаю».
Осенила блестящая мысль: все так просто окончится; как это все не пришло ему раньше; миссия его – начерталась отчетливо[651].
Миссию устранения Липпанченко Дудкин продолжает выполнять в жару лихорадки, во власти нарастающего безумия. Он как будто выполняет задание, не без труда соображая, в чем оно заключается: «Оставалася память об отсутствии памяти и о деле, которое должно выполнить, которое отлагательств не терпит; оставалась память – о чем?» И: «Вспомнилось с совершенной отчетливостью, почему осенила мысль его прибежать в магазинчик подобных изделий. То, что намеревался он сделать, было в сущности просто: чирк – и все тут»[652].
Покупка ножниц в магазинчике, выжидание удобного момента для проникновения в дом – все это происходит по воле овладевшей им силы, которая не просто ведет Дудкина, но более того – у него на глазах оформляется в тело:
Голова кустяная… качалась на небе; легкий месяц в той сети запутался <…> наполнились фосфорическим блеском воздушные промежутки из сучьев, являя неизъяснимости, и из них сложилась фигура; – там сложилось оно – там началось оно: громадное тело <…> повелительная рука, указуя в грядущее, протянулась по направлению к огоньку, там мигавшему из дачного садика <…>[653].
Это тело, фантастическое и реально властное, указывает Дудкину цель и руководит его слабой «фигурочкой»:
Фигурочка остановилась, умоляюще она протянулась к фосфорическим промежуткам из сучьев, слагающим тело:
– «Но позволь, позволь; да нельзя же так – по одному подозрению, без объяснения…»
Повелительно рука указывала на световое окошко, простреливающее черные и скрежещущие суки.
Черноватенькая фигурка тут вскрикнула и побежала в пространство; а за нею рванулось черное суковатое очертание, складываясь на песчанистом берегу в то самое странное целое, которое могло выдавить из себя чудовищные, невыразимые смыслы, не существующие нигде <…>[654].
Перформативные тела-субституты, как по желанию, так и невольно создаваемые Николаем Аполлоновичем, являют собой эти «невыразимые смыслы», объективировавшиеся для исполнения нужных Николаю Аполлоновичу действий, но нигде более и ни в какой другой форме не существующие и не существовавшие. Будучи по происхождению своему «мозговыми», эти перформативные тела тем не менее являются ничуть не менее активными, чем