Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, городовой, — кричит огромный солдат, — вылазь, вылазь, не бойся.
Помертвевшее от страха лицо городового смотрит вниз.
— Кончай сраженье, — кричит солдат, — тащи сюда пулеметы.
Городовой беззвучно шевелит побледневшими губами.
— Слезай, говорю. Не тронем. Наша взяла. Николашку вашего под задницу коленом. Даем две минуты. Не слезете — с голоду подохнете там. Все равно не выпустим.
Городовой скрывается. Наступает тишина. Затаив дыханье, все смотрят вверх.
— Совещаются! — шепчет кто-то рядом со мной.
— Торопись, — кричит солдат, — некогда нам с вами вожжаться.
Из чердачного окна вытягивается рука с белым платком.
Я кидаюсь к черной лестнице и, тяжело дыша, бегу, вместе со всеми, прыгая через ступень.
Навстречу нам, держась друг за друга, спускаются бледные городовые.
Толпа окружает городовых кольцом.
— Царя вам надо?
Городовые молчат.
Евдоха, с перекошенным злобой лицом, наскакивает на самого толстого.
— Что? Крови нашей мало попили? Кровопийцы!
— Порешить их! — кричит мастеровой низенького роста.
— Чего миндали разводить? Бей стервецов!
Неожиданно перед толпой появляется Храпач. Высоко приподняв руки вверх, он загораживает городовых спиной.
— Братцы вы мои! — плачущим голосом блеет Храпач. — Образумьтесь. Такой светлый день, а вы задумали убивство. Нехорошо, братцы, выходит это. Чем они виноваты? Такие же темные пешки, как мы.
— А ребра ломать в участке не темные?
— Эх, Евдоха, Евдоха. Да, ить, клопы кусают не потому, что злы, а потому, что питаться им надо.
— Брось, товарищи! — подходит к толпе солдат, волоча на плече пулемет. — Раз дали слово — стало быть, держись. Не имеем права слова нарушить.
— Пусть, выходит.
— И пускать не пустим. Передадим революционной власти, а там видно будет.
* * *
Мартовский день серый, пушистые снежинки, тихо кружась, падают на землю. Теплый ветер дует навстречу. Под ветром колышутся знамена.
Солнца нет, но у всех такие солнечные, радостные лица, что кажется, будто каждый несет на своих плечах горячее и молодое солнце.
Крики, смех, оркестры и «Марсельеза» наполняют улицы и город. На груди у всех краснеют пышные банты. Красные ленты в петлицах, красное за тульями шляп, на шее, на рукавах, на фуражках. Улицы похожи на буйные поля красного мака. Пасхальный звон колоколов гудит над головами. А толпы народа идут и идут, заполняя и улицы и тротуары.
На углах грузовики. Студенты, в шинелях нараспашку, размахивают фуражками.
— …обода, равенство и братство.
— Ур-р-ра!..
— …и…а…ская революция.
— Ур-р-ра!..
Хлопают форточки. Возбужденные лица высовываются наружу и, краснея от натуги, кричат:
— Ур-р-ра!..
Без фуражек, без пальто выбегают из ворот взлохмаченные люди, широко раскинув руки, падают, точно в летнюю речную прохладу, в кричащую толпу, обнимая незнакомых, бормоча со слезами на глазах:
— Христос воскрес!
— Праздник-то какой.
Я иду рядом с отцом и матерью. Она улыбается сквозь слезы и пытается петь. Отец высоко поднял голову, посматривая по сторонам веселыми глазами.
Глядя на плачущих от радости людей, я чувствую, как слезы подступают к моим глазам. Весь мир готов бы, кажется, обнять и прижать к стучащему сердцу.
— Господи, хорошо-то как, — шепчет умиленная мать.
Глава VIII
— Свобода!
— Свобода!
Этим словом захлебываются.
Верхние этажи спустились вниз. Во дворе ораторствуют гимназисты, студенты.
Я слушаю с напряженным вниманием. Я впитываю в себя, как губка, все, что говорят о революции.
Вовочка — эсер. Он заходит к нам на квартиру и подолгу сидит, объясняя программу партии. Отец слушает его с открытым ртом. Но когда Вовочка ловит его взгляд, отец принимает важный вид и, значительно накручивая усы, кивает головой:
— Это мы знаем… Сами в девятьсот пятом на баррикадах дрались.
К делу и не к делу отец говорит теперь:
— Меня, брат, учить нечего. Я, брат, еще в девятьсот пятом пострадал.
Но я-то знаю другое.
— Врешь ты насчет девятьсот пятого. В больнице ты лежал тогда.
— Ну и что ж? — бодрится отец. — А не лежал бы, так дрался. Ты что знаешь?
— А сам всегда другое говорил.
Лицо отца становится жалким. Он чешет затылок и говорит умоляюще:
— Ты бы помолчал, Ян.
— А ты не ври.
— Вот ты какой жестокий. Осудил меня, а того не понимаешь, что обидно мне. Всякий, вон, шибздик, вроде Вовочки, в героях теперь ходит. А что он видал? У мамки под юбкой вырос. Кофеи распивал. А сейчас — первая персона революции. С жиру они бесятся. Им это заместо забавы, а мне другое тут… Я, может, думать даже не смел. Вот как замурдовали меня. Я, сынок, всю жизнь свою перемены ждал, да только не знал, откуда придет она. А пришла, так опять неладно. Вовочка, однако, пустое. На заводе меня обидели. Вот сердце болит. В глаза людям срамно смотреть.
— Чем обидели-то тебя?
— Подозреньем — вот чем. Я, может, каждого с измалства знаю, с каждым, может, пуд соли съел, а выходит — сторонились меня. Смотрю я сейчас: тот в этой партии, тот — в той, третий — в иной. Когда ж, говорю, записаться успели? А они хохочут. Тетерин, вон, десять лет, оказывается, партейный.
— А тебе-то что?
— Обидно ж! Вместе парнями гуляли, рядом станки, а он своей жизнью жил да других в дело втягивал. Что ж, говорю, меня-то обошел? А он говорит: «Несуразный ты какой-то. Нескладный». Я ему: «Предам, боялись»? А он мне: «Горяч да нескладен ты. Провалить мог бы. Характер у тебя другой». А теперь, грит, пожалуйте: примем с нашим удовольствием.
Отец замолчал.
— Взял бы, да и пошел, — говорю я.
— То-то что пошел, — крутит усы отец, — а куда идти мне, скажи? Ты знаешь куда?.. Никто не знает толком. Партий много и все против буржуев. А почему разные партии? Меньшевики, большевики, эсеры. Пойми тут.
Впрочем, отец разрешил этот вопрос скоро.
Однажды вечером он достал два билета и, потрясая ими в воздухе, засмеялся:
— Видал? Вот, брат. Тут дело теперь верное. Вот тебе: по этому билету я большевик, а по этому меньшевик. Взнос небольшой, а дело верное. Кто теперь обратно повернет, если и меньшинство и большинство объединяется? Кто там еще остался?
* * *
В театрах, в цирках, на улицах и на вокзале с утра до поздней ночи толпится народ, слушая охрипших ораторов. Тщетно я стараюсь понять, кто прав. Все ораторы говорят о ненавистном царском режиме, обещают новую, хорошую жизнь. Я усердно хлопаю меньшевикам, и большевикам, и эсерам, и анархистам. Мне только непонятно, почему они ругают друг друга.
Однажды в цирке, доверху набитом солдатами, которые сидели с винтовками в руках, я прислушивался к горячему спору, но, не понимая ничего, разозлился. Я поднял руку