Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, я задумывался о смерти, но умирать среди нечистот всё-таки не хотелось, и я отправил Вилли с отчётами просьбу о срочном переводе или отпуске. Я упирал на то, что Хейнрици не вызывает подозрений и даже в тяжких обстоятельствах ведёт себя достойно.
Это была полуправда: генерал сдал и всё чаще бормотал, что Господь нас карает. Мне удалось подсмотреть его письмо жене: «Подари мне на Рождество беруши». Вероятно, Хейнрици нервировал вой реактивных снарядов. Но едва увезли мои отчёты, как генерала отправили командовать Четвёртой армией.
Хейнрици понадобилось несколько минут, чтобы поверить в счастливую звезду. Он приободрился и созвал офицеров, едва скрывавших зависть и ненависть. Генерал обещал им, что внушит штабу: нам необходимо придать свежие батальоны и усилить снабжение.
Его отъезд, разумеется, подточил всё и вся. Пехота превратилась в опухших сомнамбул, заросших то ли бородой, то ли ледяной коркой и спящих наяву. Как и все, они уподобились зверям, ищущим тепло. Те дни были полотнами вроде утрехтских караваджистов и других тёмных мастеров, где охотники пируют на лавках, а сзади их обволакивает тьма и со столов свисает кровавая дичь. Прибавим вонь переполненных изб.
Бежать было некуда — мольба о переводе, отправленная Вилли, утонула в снежной каше. Я перестал спать. Кажется, просил Заварова меня убить. Сутки наматывались одни на другие, как слетевший ремень мотора. Грань, за которой начинается безумие, была пройдена давно. Теперь я ощущал, что схожу с ума буквально. И я бы сошёл, но кое-кто успел сделать это раньше меня.
В сумерках из штабной половины избы послышались глухие тяжёлые удары, будто там кто-то дрался. Потом истошно заорал Шульц и вдруг умолк. Я поднялся с кровати. В комнате не оказалось ни Крафта, ни фон Моя. Сил бояться уже не оставалось, и я, шатаясь как вурдалак, пошёл ко второму крыльцу.
Едва я взялся за поручень, как из комнат вырвались неизвестный хиви с разорванной щекой, за ним тот самый Беляков со шрамом и последним — бледный Заваров. Хиви хрипло крикнул: «Уйди», — и я отшатнулся. Беляков хотел врезать мне в живот, но промахнулся и едва не упал. «Я запомнил!» — проорал он и поковылял прочь.
Из дома визжали. Кажется, это был не Шульц, а кто-то из прибывших к нему офицеров. Заваров остановился, несколько секунд всматривался в меня, а затем швырнул к моим ногам вымазанный кровью штык.
Это был совсем другой штык, не то что мой. От карабина, переточенный, зауженный для траншейной рукопашной, чтобы пробивать шинели и телогрейки. Я представил, что произойдёт, если я попаду в плен, и заставил руки схватиться за рукоять штыка.
За углом уже скрипел снег. За беглецами спешила погоня.
Кстати, раненых ещё вывозили. Я вспомнил курс по анатомии и прицелился туда, где лезвие могло пройти мимо печени и селезёнки и коснуться разве что кишечника, — но никак не решался навредить себе и вторгнуться в своё тело.
Вдруг я понял, что смотрю на избу и берёзы из расселины, в которую погружаюсь всё быстрее, как будто отец взял меня на руки и тащит вглубь фургона. Коридор превратился в стены пещеры. Руки и ноги более не подчинялись мне.
Дружок Густав, ты вернулся?
Тело пронзила боль, и я исчез.
Часть VI
Леонид Ира сочиняет донесения
Вера Ельчанинова учит
Ханс Бейтельсбахер любит
Показания господина Иры
7 ноября, Лондон
Когда я увидел Каудера впервые, подумал: вот жертва. Затем немного посмотрел и решил: нет, вот хищник. Пусть прямолинейный, пусть насмерть очарованный золотом, но…
Сначала он ходил туда-сюда вдоль коек, втянув плечи и бормоча что-то вроде молитв, и этим возмущал соседей. Ночью многие не спали из-за жары и засыпали днём — а тут на тебе, бормотун. Там ведь сидели простые люди: карманники, квартирные воры. Политических рассовывали по разным камерам.
Когда мы познакомились, я понял, чего это Каудер бормотал: прошёл всего год, как он сбежал из Австрии, а уже попался и мог быть отправлен обратно. А там известно что: поражение в правах, ужас и позор, окутывавшие всех евреев.
Я расспросил его немного о недвижимости в Вене. Он ведь так и представился: продавец домов. Позже добавил, что вообще-то крещён в католичестве. Потом мы поболтали о русско-финской войне, и Каудер стал нервничать чуть меньше. Но всё равно тревога заставляла его курить одну за другой.
Однажды ночью в камеру привели трёх арестованных. Стало тесно, и я увидел, что Каудер проснулся, вжался в угол и бормочет уже не молитвы, а что-то вроде заговора. Его пальцы дрожали, зрачки блестели чёрным блеском. Я потряс его за воротник и нахлестал по лицу. Каудер пришёл в себя и рассказал, что в детстве кузен сел на диван, под который он забрался, и не выпускал его из пыльного бельевого ящика, пока он чуть не задохнулся и не завопил. С тех пор его не отпускала боязнь тесных пространств, победить которую помогал табак, чей дым чуть ослаблял хватку ужаса.
Я стал доставать Каудеру сигареты, и он сладострастно рассказывал о своих сделках. Он шевелил пальцами, глаза его блестели, кожа источала аромат большого сильного животного. Хотя ростом он, знаете, не выше меня, лысоватый и внешности не геройской. Но я-то уже знал, что прирождённый делец не сражается и рискует, а берёт, что плохо лежит, и высматривает, как выгоднее провернуть сделку, лучше бы вообще за чужой счёт.
Вот Каудер был таким. В Будапеште он скучал, ставя евреям визы за взятки, и на документах бегущих соотечественников особенно не зарабатывал. Хотя погорел именно на взятках за визы.
Вскоре я отвлёкся на обжалование своего собственного процесса. Несколько недель меня будто забыли и не водили на допросы. Каудер посмотрел, как я скриплю старым пером, выданным надзирателем, и спросил, нельзя ли подкупить надзирателя, чтобы тот передал письмо на волю. Кому? Он намекнул, что его мать имеет какие-то связи. Я подумал: если помочь ему выбраться, возможно, с его-то хваткой он вытащит и меня. Надзиратель не понадобился — из камеры должен был выходить прешовский ополченец, и я с ним обо всём договорился. Мы записали на его портянке письмо Каудера, и ополченец ушёл.
Каудер стал ещё лучше относиться ко мне и признался,