Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Золотым сентябрьским утром она, как обычно, спустила ноги на домотканый половик, пощупала ступнями, не простыли ли половицы, и легко, как в молодости, пробежала в сени. Там набрала воды из тяжелой лохани, умылась, растопила печь. Одна или не одна, а попить с утра горяченького сам бог велел. Глянула в окно и обомлела: над ее собственным домом, немым, стоявшим который год в запустении, вился тоненький дымок. Никак воры? Она одернула боязливые мысли: разве воры станут топить печь? Да и брать‐то у нее нечего. Все ценное при себе, даже котелки со сковородками, а там только лавки вынести или печку разобрать. Накинув на плечи толстый оренбургский платок – подарок незабвенной Дарьи Львовны, выбежала на крыльцо. Точно, дымит ее печка, именно ее, ничья другая.
Она впрыгнула в старые Карповы валенки, чтобы побыстрее, чтобы не влезать в другую обувь, и побежала к себе, кутаясь в платок поверх домашнего платья. Сердце прыгало в груди, как будто собиралось выскочить изо рта и полететь впереди нее. Неуклюже запнулась о сползающий с ноги валенок, обругала его и себя, что не нашла времени на подходящую обувку, сбросила их посреди улицы и дальше бежала уже босиком. Ткнулась в запертую калитку, дрожащими руками еле‐еле высвободила тугой язычок щеколды из плена хитрой застежки – Феденькина задумка – и вбежала в засыпанный золотом двор. Добежала до крыльца, но не успела схватиться за ручку: та сама подалась вглубь, открывая темный проем сеней. В дверях стоял Федор – обросший и похудевший, с рукой на перевязи, но с теми же влюбленными глазами-смородинками.
– Заходи, чай привез. – Он улыбнулся и обнял ее здоровой рукой.
– Как? Что? Миленький мой! Не чаяла свидеться на этом свете! – Глафира рыдала в голос и целовала его в губы, в нос, в шею, куда придется, а он все крепче и крепче прижимал к себе ее раздобревшую, увядающую красоту.
В тот же день она переехала к себе, перетащила назад пожитки, отписала Карпу, что родительский дом отныне пустует. Как будто снова замуж выходила, обживалась в «новом» старом доме. И сил прибавилось, как у молодой: драила, белила, скребла, не разгибая спины, как будто утренняя порция совсем позабытых супружеских ласк напитала хозяйственным рвением и выносливостью.
Потом покатились долгие сумерки под влюбленные взгляды и бесконечные рассказы о том, кто как жил, чем перестрадал, как выбрался. Обоим было что рассказать.
Когда пришел колхоз, Федор первым записался в работники.
– У меня лавки нет, торговли нет и не будет. Буду строить новый режим, – поведал он благоверной и удивленным соседям, – я, китаец, среди вас на птенчика правах.
– На птичьих, – поправил Мануил Захарыч, которого единогласно избрали председателем колхоза. Он знал, что китаец любит, когда его исправляют.
Сразу после этого определилась и судьба имения Шаховских: его отдали под детский приют. Беспризорную малышню сгоняли суровой метлой со всей Тургайской степи, отмывали, одевали и укладывали спать в бывшем будуаре княжны, где до сих стояли перевязанные тесемкой старые холсты с застывшей на них эпохой. Через несколько месяцев Федор унес полотна к себе, сказав: «Чтобы не мешали для детки», а на самом деле чтобы им с Глашей вкуснее было вспоминать прошлое.
Глафира стала приглядывать за детворой. За крошками приходилось и убирать, и стирать, а те, кто постарше, справлялись сами. За этим тоже она следила. Неподатливые маленькие Макиавелли научили ее и строгости, и дипломатии. Если сначала ей казалось проще простого самой все сделать и не наводить тень на и без того пошатывающийся плетень, то впоследствии пришло понимание, что воспитание – это не только обманчивый пряник, но и честный, уважаемый кнут.
В конце тридцатых Федора отправили с делегацией в Алма-Ату на какой‐то интернациональный съезд. Уехал он на поезде, выряженный в неудобный пиджачок, сумев отстоять только войлочную шапку. А вернулся назад не скоро, зато верхом на верблюде.
– Ты знаешь, кто это? Это настоящий Кул. Я его с трудом купил. Ездил совсем далеко. Похвали.
– Ой, какой чудесный верблюд, в жизни таких красавцев не видывала, – иронично ухмыльнулась Глафира.
– Ты знаешь, кто такой Каракул? А Сарыкул? А это их внучок. Как Артем… – И полилась долгая сказка про могучих верблюдов, которую жена уже не один раз слышала.
Назвали нового постояльца Сиренкул – «сиреневый раб», потому что Глафира очень любила сирень, ее аромат предпочитала и розам, и ландышам. Федор и весь палисадник уже засадил кудрявыми кустами, и в саду Шаховских, оставленном без внимания, над каждой лавочкой, под каждым окном нашел место для белой, фиолетовой или обычной, сиреневой, красоты. Жаль, что она только раз в году цвела, в остальное время пусть его Солнце на Сиренкула любуется и свой любимый цветок вспоминает. Верблюд оказался покладистым, ценил заботу и честно осеменял местных самок знаменитым на всю степь потомством.
Иногда удавалось заполучить внука – узкоглазого сорванца Артемку, и тогда у Смирновых начинался праздник. А когда родилась Дашенька, то они и вовсе расцвели, загордились, поминутно смотрели на мутный снимок и целовались, как молодожены. Как же, девочка, да еще и с Глашиными серыми глазками, маленькая китайская принцесса! Вот от нее уже дед не отставал, снова, как с Жокой, разговаривал только на китайском, заставлял отвечать и по сто раз повторять.
– Ты, йейе[94], казахского не знаешь, а меня заставляешь китайский учить, – хныкала капризница.
– Кто сказал, что не знаю? – отвечал Федор на скверной смеси казахского с уйгурским.
– Ой, у тебя язык какой‐то страшно другой. Не как у мамы.
– Это раньше так говорили, до революции. Вот я и запомнил. А теперь по‐другому говорят, – обманывал наивную доверчивость прожженный дед-волюнтарист.
– Зачем ты ей врешь? – добродушно возмущалась бабушка, когда внучка убегала во двор. – Все равно вырастет и все узнает.
– Когда вырастет, уже разговаривать и писать научится. А потом только спасибо говорить да посмеяться.
– Ну как хочешь. По мне лишь бы все здоровы были. – Глафира соглашалась и уходила в огород за спелой клубничкой или ревенем.
Оказалось, что и в красной России можно жить, обходиться без заботливого крыла Шаховских и без лавки. Лишь бы вместе, лишь бы, проснувшись хмарой безлунной ночью, слышать рядом