Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отправной точкой этой мысли не в последнюю очередь стала теория, разработанная в конце 1950‑х годов в США Уолтом Ростоу и другими, согласно которой индустриальные общества модернизировались по определенной, предсказуемой схеме. Она возникла в контексте холодной войны, деколонизации и конкуренции между двумя сверхдержавами за новые национальные государства, которые вскоре стали называть третьим миром, и привлекла к себе большое внимание в Западной Германии. Причина, по которой Советский Союз был более успешен, чем США, в этом отношении, согласно первоначальному аргументу, заключалась в том, что коммунистическая идеология предлагала людям в развивающихся странах целевое видение, рецепт, который обещал привести бедные страны юга и востока к процветанию и социальному прогрессу с почти научной достоверностью. Это видение, согласно которому уровень развития развитых индустриальных обществ может быть достигнут в социалистических обществах после этапа неслыханных усилий в течение всего одного, максимум двух поколений, уже питало надежды на построение социализма в Советском Союзе и не могло не оказать влияния и на развивающиеся страны.
Параллельно с этим теория модернизации Ростоу выводила некую историческую закономерность из истории США: если на ранней стадии промышленного развития были созданы соответствующие условия – свободный рынок капитала, функционирующая государственная бюрократия, внедрение демократической социальной структуры, образование, появление активной буржуазии, – то следующий этап, глубокая индустриализация, появление процветания и социальной защищенности для растущих слоев населения, можно было ожидать почти закономерно[36].
Эта концепция основывалась на предположении, что развитие современных обществ протекает по просчитываемому курсу. На этом также основывалась вера в прогресс, потому что те, кто знал законы истории, могли распознать будущее развитие общества и планировать его. Здесь также прослеживалась наиболее тесная связь с марксистским мышлением, которому была прямо противопоставлена, например, модель Ростоу[37].
С этим также было связано представление о том, что этот процесс не может быть ускорен или замедлен посредством политической идеологии – он присущ динамике индустриальных обществ. Поэтому было предсказано, что даже в странах с советским доминированием после фазы революции в среднесрочной перспективе руководство будет основываться уже не на идеологических, а на рациональных, что в конечном итоге означает – научных точках зрения. Современные теоретики конвергенции предсказывали, что индустриальные общества со временем будут становиться все более похожими друг на друга и они будут тем более успешными, чем более четко они будут ориентированы на научность и планирование. Чисто рыночно-либеральная система, которая была по другую сторону этих соображений, была не способна на это, поскольку на первый план всегда выходили краткосрочные интересы участников рынка – о чем свидетельствовал неконтролируемый рост числа домов в пригородах, на который сетовал Митчерлих, а также нежелание энергетических компаний оценивать долгосрочные преимущества атомной энергетики выше, чем свои краткосрочные интересы в получении прибыли.
Поэтому планирование было необходимо для реализации долгосрочных и научно обоснованных целей государства. Это убеждение определило долгое десятилетие эйфории планирования в ФРГ, а также во всей Западной Европе в период с 1963 по 1975 год. Однако эти симптомы, происходившие из синтеза науки и государства, распространились уже с конца 1950‑х годов, будь то быстро расплодившиеся научные консультативные органы – от Совета по науке до Совета по образованию и Совета экспертов – или могучий поток планов – от «Зеленого плана» до плана федеральных автодорог, ядерных программ или координации территориального планирования. Никогда еще влияние подобных экспертных органов не было столь велико, как в эти годы. Не политики, члены парламента или избранное правительство должны были решать будущее и формировать его в соответствии с интересами и идеологиями, а научные эксперты, которые руководствовались не мнениями, интересами и идеологиями, а научными, конструктивными точками зрения.
Помимо убежденности в том, что наука предлагает однозначные и не затрагиваемые оценками рецепты, как справиться с настоящим, эйфория от планирования была связана с уверенностью в том, что будущее может быть научно исследовано и, таким образом, сформировано. «Футурология», которая появилась как серьезный научный предмет и процветала в середине 1960‑х годов, предлагала, с одной стороны, перспективы преимущественно технических решений таких актуальных проблем, как голод и бедность. С другой стороны, она концентрировалась на прогнозировании экономических событий, занималась проблемами управления системами национальной и международной экономики и давала прогнозы развития потребления и обеспечения экономического роста – например, французский экономист Жан Фурастье, чьи книги «Великая надежда XX века» или «Законы экономики завтрашнего дня» привлекли большое внимание в ФРГ. Общим для большинства футурологов было убеждение, что научно обоснованное общественное планирование позволит преодолеть более рациональным способом, чем это было возможно ранее, все еще существующие социальные, политические и экономические дефициты и проблемы. Планирование, по мнению самого известного немецкого футуролога Роберта Юнга, будет определять политические дебаты ближайших десятилетий; действительно, «„homo novus“, объявляющийся в типе планировщика», станет «прототипом нового человечества»[38].
Критика этих моделей происходила преимущественно из консервативного лагеря. Католический преподаватель конституционного права Эрнст-Вольфганг Бёкенфёрде, например, отмечал, насколько проблематично при государственном планировании «перенести фактическое принятие политических решений с политических инстанций на независимые, политически нейтральные экспертные комитеты», и сомневался, что «такая политическая деполитизация через научное обоснование политики пойдет на пользу политике». А по поводу футурологии социолог Гельмут Шельски заметил, что она основана