Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но вы вернете, — протягивая ему последнюю, ответил он.
— Не знаю, верну ли. Вам жалко?.. Вот, Кете, смотри: у меня в руках монета. Так?.. Момент — и ее нет. Куда же она делась?
— Она у вас в рукаве, — с ироничной улыбкой ответила Катя.
— Нет.
— Что значит — нет? Вы убрали ее в рукав.
— Нет, — улыбаясь, повторил Альберт и протянул ей руки. — Смотри! В рукавах ничего нет. Можешь прощупать.
С недоумением уже, хмурясь, Катя изучила рукава и тренчкота его, и пиджака под ним, и даже рубашки, лезла подальше, а после, не стесняясь, стала осматривать руки, думая, что монету он прятал за пальцами.
— Ну, так нечестно! — воскликнула она, ничего не найдя. — И в карманах ничего?.. А во внутреннем?.. Вы что, ее съели?
— Не поднося руки ко рту?
— Я не играю так! — выпалила она, отбрасывая с досады его руки. — Вы обманщик!
Дождавшись, пока она забежит в подъезд, Альберт поднял из снега холодную монетку и передал ее Дитеру.
— Как знал, что не заметит. Мы слишком редко смотрим себе под ноги.
В прихожей Дитер снимал пальто и незаметно вытаскивал на свет примявшийся маленький букет фиалок, который он купил, идя с Альбертом по набережной. Ему и в момент покупки, от взгляда Альберта, по сути, безобидного, стало стыдно, а теперь и вовсе показалось немыслимым, что он подарит цветы эти женщине на глазах у посторонних. Опасаясь, пряча глаза от Альберта, он положил букетик на тумбочку у двери и прикрыл его журналом — и вовремя, потому что вошла Жаннетт и сказала:
— Почему ты не зашел раньше, Дитер? Хоть повспоминали бы вместе Лизель… А ты исчез — и с концами!
— Как я мог прийти, если вы не оставили мне своего адреса? — сдерживая раздражение, спросил он.
— Разве не оставила?.. Неужели забыла?.. Извини старуху. Все у меня вылетает из головы!.. Жаль, что мест нет. Придется пока вам постоять. У нас больше нет стульев.
Уходя в следующую комнату, она понизила голос.
— У вас что, Герман? — тише, ее догоняя у дверей, спросил Альберт.
— Что?.. А-а, он самый. По голосу узнаете!
Юноша, о котором они вспомнили, оглянулся тут на Альберта и помахал ему; странным образом он уместился в куче разрозненного барахла, загромоздившего гостиную, и даже торжествовал в этом фаталистически-необъяснимом хаосе.
— Это муж моей сестры, — пояснил невозмутимо Альберт. — Германн, работает в партийной газете.
— Что, Герман Германн? Это как?
— Эм, у папы с мамой не было фантазии.
— Такой юный — и уже женат?
— Сейчас женятся рано, сами знаете. Это мы, старики и холостяки…
— Говорите за себя! Сколько вам лет, Мюнце?
— Позвольте… да, двадцать семь. Эм-м-м… в следующем году будет.
— О, мы ровесники. Да, и что тут вообще?..
— Да ничего, знакомые пришли, кружок для болтовни. У вашего генерала, в основном, кто-то из либералов и из умеренных консерваторов бывает. А тут — либо социал-демократы, либо мы. Жаннетт пишет о нас в свою газету, что-то в стиле: «Их нравы, особенности, пристрастия и все такое». Она считает себя независимой, беспристрастной — поэтому нас не ругает. И тон у нее интеллигентный. Не то, что у моего отца сейчас.
Альберт постоял немного, прислонившись плечом к двери; потом сказал, опять понизив голос:
— Если Жаннетт спросит, я за шахматами.
— С кем играете?
— С Кете, младшей. Она великолепна в этом… моя ученица. Она…
Он не закончил, посторонился, чтобы между ними прошла старшая племянница. Задев Альберта плечом, глубоким тихим голосом она сказала:
— Извините, не хотела.
На другого знакомого она не посмотрела, словно не заметила, но невнимательность эта была нарочитой и для него оскорбительной. Сутулое и неловкое в ней выступило отчетливо, будто бы она застыдилась себя. Поправляя воротник на вытянутой шее, Мария так прошла в дальний угол и не поблагодарила Германа, который уступил ей место.
— Нет, это всего лишь статистика, — говорил Герман Жаннетт. — Часто от смешения ничего хорошего не получается. Несчастный ребенок не знает, к какой себя относить нации. Стираются границы, но не всегда это работает на объединение людей.
— Позвольте, — возразила с улыбкой Жаннетт, — вы женились на сестре Альберта, а у них какие крови, из чужих? И итальянская, и сербская, и венгерская.
— Я лишь хотел сказать, — краснея, продолжал Герман, — что не стоит разное в один сосуд лить. Я не против нашего дружеского общения, нет ничего плохого в том, чтобы изучать чужую культуру или язык, но это все… Бывает, что смешение просто невозможно! Разные миры, религии, история… Собственно, я хотел рассказать о моем знакомом, приятеле, если позволено мне так выразиться. Его сестра собралась замуж за еврея. Родители их — люди хоть и консервативные, но во многом чересчур терпимые. Посмотрели, что влюблена она, как девчонка, — и смирились, стали звать родственников жениха к себе знакомиться. Пришла еврейская семья — без оскорблений сейчас, уверяю! — зажиточная, явно из тех, что на спекуляциях в инфляционные годы состояние делали. Пришли, чопорные, разнаряженные, расселись в скромненькой гостиной. Жених около матери своей суетится: понимает, что неуютно ей, а на невесту и не посмотрит, словно застыдился ее. Осмотрелись гости, сквозь зубы с хозяевами заговорили, все больше о финансах и о вере. Полчаса спустя, все выяснив, заявили, что не женится их сын на невесте — и вера у девушки не та, и финансы ее не позволяют, и знакомые их, из еврейской общины, станут на них косо смотреть, что разрешили сыну на чужачке жениться, не их она крови, не их воспитания. Сказали — как в душу хозяевам плюнули. Дочка на своего жениха обиженно смотрит, а он отворачивается, матери помогать бросается. Так и не объявился с тех пор, и прощения у нее не попросил. Я считаю, так лучше, своим у чужих не станешь, как ни старайся, но не объяснишь же это влюбленному человеку, девушке… Я могу только о тех говорить, которых встречал и о ком слышал от тех, кому доверяю, и все, как ни странно, или торгаши худшей масти, или спекулянты, или приспособленцы на тепленьких местах. Ну вот такие представители нации мне встречались! У нас-то это неоднородно, разные есть, а с ними очень мерзко получается, что гниль эта, гадость вся, на поверхности, а те, что поприличнее, честные, не воры и не спекулянты, — их не слышно, по каким-то углам попрятались и вымирают себе потихоньку. Я не говорю уж о венце мученичества. Чем больше они страдают, тем лучше: они себя со своими муками избранным народом чувствуют, особенным, с уникальным историческим и культурным путем