Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Думая помочь, верная служанка шепнула молодой княгине пару слов, подслушанных из чьего-то сдержанного разговора. Теперь Сунтину сжигала ревность. Ревность несправедливая — она давала себе отчёт, — и это всего хуже. Ревновать к умершей — что может быть безумней?
И что может быть безнадёжней. Ведь для Аваллара та, другая, навеки останется недостижимой грёзой. Она не состарится, не увянет, не изменит. И Сунтине не запятнать ненавистный ей призрак — не добросить до Выси, только самой испачкаться в собранной грязи.
Сунтина была живая, горячая, с алчущим любви сердцем, и тепло, которое ей не с кем было разделить, превратилось в жар, и, не находя выхода, жар этот начал сжигать её саму. Всё было бы иначе, если бы Сунтина приучилась со временем ненавидеть мужа за причинённую им обиду, за неспособность дать ей желаемое. Или отдалиться от него, жить в безразличии, как жили её отец и мать и все родичи, заключавшие браки как сделки, выгодные и не очень, как заключили и её брак — выгодный, куда уж больше...
Но с нею случилось худшее, что могло произойти в этом случае, в случае брака по расчёту: она полюбила мужа, и с каждым месяцем всё безнадёжней запутывалась в этой обречённой больной любви. Однажды, когда гневу и горечи сделалось слишком тесно, она выкрикнула в отчуждённое лицо слова, что давно отравно звучали в ней.
— Она! — Сунтина тряслась и лицо её кривилось, но ей уж сделалось всё равно, какой он её увидит. — Как пел про неё тот сладкогласый подхалим? "Весь Предел светом своим осияла"! Как же! — Сунтина захлебнулась и захохотала, хрипло, как грает ворона. Аваллар смотрел на неё, без гнева и без интереса, словно из обязанности, и это было худшее, что он мог с ней сделать. — Кому, может, и осияла, но тебе, тебе одному свет в глазах погасила. Всего тебя себе забрала, воровка, а мне — ничего, ничего не оставила!
Она кричала ещё, распаляясь до беспамятства, в дикой надежде сорвать с него эту погребальную маску, уязвить так, чтоб показалось лицо, пусть исковерканное яростью, но его живое лицо. Пусть хоть раз в нём всколыхнётся чувство к ней — она согласна и на ненависть, что застелет эти красивые мёртвые глаза. Пусть возьмёт плеть и отхлещет как последнюю чернавку — Сунтина будет знать, что Аваллар её увидел.
Лишь на мгновенье в его взгляде, который не мог долго выдерживать даже её отец, что-то дрогнуло, точно отражение огня. Он развернулся уйти.
— Отец! — завопила княгиня в исступлении. — Не будет ему прощенья за то, что выдал дочь за мертвеца! Боги, да ты даже ненавидеть не можешь, муж мой! Хоть ударь меня, ударь, чтоб не забыла рядом с тобой, что ещё жива... — и страшно вскрикнула, метнулась к дверям: нет, не пущу!
Ловила руки, упала, цепляясь за полы одежды. Князь молча смотрел поверх неё, пока Сунтина, рыдая, обнимала его колени. Она ещё шептала что-то, то мольбы о прощении, то проклятья, а после уже ничего не могла говорить, потому что почувствовала, как сильные руки вздымают её над землёй и несут куда-то. Она угадала, куда, и сердце словно бы оборвалось в пропасть.
И всё повторилось как в их первую ночь, когда она ещё ничего не понимала, слабая от облегчения, потому что он всё же взял её в жёны, и она избегла позора покинутой невесты. Тогда ей казалось, что всё лучше, чем может быть, что её участь не в пример завиднее судеб сестёр и подруг, потому что её муж молод, о нём слагают песни, у него красивое лицо и ладное сильное тело, и он был уважителен к ней, не взял, как вещь для утехи, и наутро ей скорей хотелось петь, а не плакать, как девушкам-прислужницам, которых зажимали по углам отцовы воины.
Пройдёт совсем немного времени, и она подумает, что быть вещью для утехи не самое худшее. Хуже когда муж приходит в спальню жены словно каждый раз наступая себе на горло.
Быть может, она всё же задела в нём что-то оставшееся человеческое своими проклятиями. Если бы так он обошёлся с нею тотчас после свадьбы, она бы сжалась в ужасе. Но не теперь. Теперь она принимала его с благодарностью. В том, что происходило между ними, не было ни толики нежности, но Сунтина чувствовала главное: она чувствовала, что с ней живой мужчина, и она сама на некоторое время стала живой. Пусть так, но он дал Сунтине то, что ей было нужно.
Сын не сделал их ближе. Его рождение не примирило Сунтину, как то бывает, с нелюбовью отца ребёнка, она не стала меньше желать его. Напротив, младенец стал для неё как бы свидетельством того, что она уже исполнила единственное своё предназначение, то, ради чего Аваллар решился предать свою непостижимую верность. Сунтине казалось, что всем, всем вокруг, даже этой толстой, пышущей здоровьем кормилице с её глупыми коровьими глазами под низко повязанным платком, всем было ясно, как день, что этот ребёнок не знает ни материнской, ни отцовской любви.
Сунтина не вышла встречать мужа, как делала всегда, в какое бы время дня или ночи ни доводилось возвращаться князю. Он ехал в утомлённой задумчивости, и не глядел на завидневшееся прясло*, куда выходила высматривать пылящий по дороге отряд княгиня, и тогда её дорогое платье ярким пятном выделялось издали. Не глядел на двор, когда спешился и отдал поводья подскочившему вертлявому пареньку. И лишь когда чашу поднесла ему девушка-прислужница, а не княгиня, которая считала себя обязанной исполнять эту маленькую церемонию, только тогда её отсутствие стало зримым.
(*прясло — отрезок крепостной стены между двумя башнями.)
От этой мысли Аваллара отвлёк Гисбранд. Он стал слишком стар для походов и битв и обосновался в крепости, и, как когда-то юному Аваллару, отдавал всего себя уже его сыну. И теперь шумно, по-своему обыкновению, гремел, и служанка смущённо потупилась, слыша, как старый наставник свойски честит всесильного князя.
— Обними сына, глянь, каков пострел растёт! Умаялся за ним бегать, всё-то ему, сердечному, любопытно. Давеча в печь забрался. Добро, давно не топлена была... — Гисбранд состроил гримасу восседавшему на могучем плече мальчишке неполных пяти годов.
Мальчик взглянул на отца и беспокойно заёрзал, пряча глаза. Могло показаться, что он смущён или трусит, но по правде мальчик вспомнил, как мать говорила, что у него отцовы глаза. Таким злым голосом, будто в этом заключалась его провинность, куда худшая, чем если бы он гонял гусей или порвал новую нарядную одежду — за такое, понятное, на него ругалась нянька, а мать не обращала внимания. Но ведь он ничего не сделал для того, чтобы у него были такие глаза. И красивое лицо матери делалось злым и совсем не красивым.
Чего ждать от отца, чужого, почти постоянно отсутствующего, он вовсе не знал. Кажется, отцу не было дела, чьи у Ларанта глаза. Он вообще редко смотрел на сына.
Так и теперь: отец принял его на руки, будто подчинившись словам деда; обнял, бережно, будто стеклянного, коснулся сухими горячими губами лба и поставил наземь. Маленький княжич юркнул к отцовым ближникам, к поманившему его дяде Рику, не делавшему особых различий между сыном побратима и собственными детьми.
— Где Сунтина? — спросил Лар, проницая скорым взглядом ряды окон. Отсутствие госпожи заметили и воины; кто-то справился, не приключилась ли с хозяйкой какая хворь.