Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночь стояла такая тёмная, что хоть глаз выколи. А луна, скряга старая, жалась к облакам, будто боялась, что кто-то её свет взаймы попросит и не вернёт. Иван сидел в своей горнице, у окошка, пялился в эту беспросветную черноту, словно надеялся там клад найти или хотя бы соседскую собаку разглядеть. А в сердце у него — тоска, да такая лютая, что даже мартовские коты, эти мастера серенад, притихли, уткнувшись носами в сырую землю, будто на похоронах собственной кошачьей гордости. Вздохнул он, и вздох тот, как заунывная песня деревенского гармониста, разлетелся по углам, да так, что стены, будь у них душа, уже бы платки достали и всхлипывать начали. И привиделось ему лицо её — той, что, как голубка белая, улетела в клетку золотую, к Петру из столичного города, поджав крылышки, а его, грешника недоделанного, бросила в этом синем аду, где даже черти, небось, от скуки зевают. Лицо то — не просто лицо, а прямо наваждение, от которого сердце трещит, как старый забор, и в пропасть само просится. Хотелось ему заорать в небо, повыть, как волк, что на пожарище последнюю кость обглодал, да голос в горле застрял, будто кто верёвкой его придушил — то ли тоска, то ли вчерашняя брага.
«Господи, — бормотал Иван, — ну что ещё мне на алтарь твой кинуть, чтобы эту душу, пустую, как кувшин после ярмарки, хоть чем-то заполнить? Всё уже спалил, всё растратил, а костёр этой любви проклятой всё ещё чадит во снах моих, да так, что дымом тьмы всё заволокло!» И почудилось ему, будто из этой тьмы кто-то ехидный шепчет: «Из одного болота вылез, в то же и плюхнешься». Слова — горькие, как полынь, что бабка в настойке разводит, а на вкус — как грех, что и сладок, и тошнотворен разом. Не хотел он ни жрать, ни пить, ни тешиться мечтами, которые, как пиявки на болоте, только кровь из него тянули, а толку — ноль. Мир перед ним расстилался, как он есть: серый, как портянки после дождя, холодный, как щи вчерашние, и равнодушный, как сосед, что за солью пришёл и долг забыл вернуть. И жил он еле-еле, шатался по земле, как тень от фонаря, что и светит тускло, и места себе не найдёт, только прохожих и пугает.
А тем временем в той же глуши, где ветви акации трещали с ветром, будто сплетницы на базаре, сидела у своего окна девица Оксана — красавица, каких свет не видывал, да и не заслужил, пожалуй. Лицо у неё — как утренний луг в росе: белое, нежное, с румянцем, что яблоко спелое, мужские фантазии затмевал; глаза — два озера глубоких, зелёных, с искрами, что в них утонуть можно, да ещё и не пожалеешь; волосы — золотые волны, будто само солнце их расчесало, а коса — толщиной в кулак, да такая длинная, что, бывало, за порог цеплялась, когда Оксана по горнице шастала. Носик аккуратный, губы — как вишенки, что только и ждут, чтобы их кто-нибудь сорвал, а фигура — стройная, гибкая, словно ива, да с такими изгибами, что любой парень в округе от одного взгляда спотыкался и в канаву падал. Но нрав у неё — ого-го, строптивый, как кобылица необъезженная: слово поперёк скажи — копытом в лоб получишь, да ещё и с улыбочкой.
Родители её, Пётр и Марфа, души в ней не чаяли, прямо-таки пылинки с неё сдували. Пётр, мужик крепкий, с бородой, что лопата, и руками, как у медведя, всю жизнь на мельнице горбатился, чтоб дочке своей каждый день калачи с мёдом на стол ставить. Марфа, баба круглая, как блин, да ласковая, будто кошка на печи, с утра до ночи вокруг Оксаны крутилась: то платок ей новый вышьет, то пирогов напечёт, то песню споёт, лишь бы дитятко их ненаглядное улыбнулось. Любили они её так, что, бывало, Пётр с Марфой друг на друга шикали, если кто голос повышал, — вдруг Оксана их спор услышит да расстроится, их золотце, их звёздочка ясная!
И вот сидела эта красавица у окна, пялилась в ночь, что чернее дёгтя была, а сердце её, девичье, колотилось, как заяц в кустах, да ещё и гневом пыхало, будто гроза в тучах зреет. «Ну что ж это за напасть такая, — думала она, хмуря брови свои тонкие, — почему этот Иван руки моей не просит? Я ему что, не пара, что ли? Или тоска моя в глазах — ему как клоунада на ярмарке, посмеяться да дальше пойти?» И тут голоса какие-то подлые, шипящие, будто змеи, что в серебре выкупались, зашептали ей: «Да кому ты нужна, Оксана? Скормят тебя псам его, ты для него — как кость лишняя, что в супе мешает да в горле застревает!» Затряслась она вся, кулачки свои маленькие сжала так, что ногти в ладони впились, а слёзы — ну прямо предатели! — по щекам покатились, да такие крупные, что хоть в ведро собирай. А где-то вдали железо скрипело, будто старый дед кашлял, и крест на заброшенной могиле, казалось, так и плевался проклятиями, словно старуха, что соседям завидует.
И вот судьба, хоть и старуха вредная, с клюкой кривой да взглядом косым, а всё-таки решила пошутить — столкнула Оксану с Иваном, будто кота с кошкой в яркий тёплый весенний день. Вспыхнула жизнь ихняя светом внезапным, как костёр на ветру, схватила эти их душонки хлипкие, точно лодочки дырявые, и швырнула прямо в терновые кусты — колючие, как свекруха злая. Полюбили они друг друга, да так, что ни огонь, ни ветер, ни даже местный кабак с плясками за той страстью не угнались бы. Оксана, вся такая строптивая, глазами сверкает, косой своей Ивана по спине хлещет, а он, бедолага, только вздыхает да краснеет, как рак варёный. А Иван, тот ещё молчун, вдруг разговорился — то цветы ей с поля тащит, то серенады под окном мычит, пока собаки не залают.
Но любовь их,