Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А чего разбираться... — Он с остервенением оттолкнул от себя связанного бандита. — К стенке эту сволоту, и весь разговор...
— Разберутся, — снова попытался я остепенить товарища. — Может, и в расход... Суд есть...
Карагандян все успокаивал девицу. При всей своей смелости и беззаветности он робел перед женской красотой, а девушка была не из дурных. Большие черные глаза, притуманенные болью, казались необыкновенными и невольно притягивали к себе взгляд. И сама она, с почти распущенной длинной косой, которую машинально заплетала, была хороша. Впрочем, тут не до любования.
— Встать! — скомандовал я бандитам, а их набралось шестеро. — К выходу!
Ребята обнажили наганы и, подталкивая задержанных, повели на улицу. Последним вышел Карагандян...
Как допрашивал сапожник Елисеев
Следствие вел у нас Елисеев. Он был старше меня по возрасту, поспокойнее и рассудительнее. По должности значился старшим милиционером. Обязанностей у него было много. И главная — допрашивать задержанных. Делать это он умел без угроз и ругани. Сами начинали раскалываться бандюги. Чем брал их Елисеев, не знаю. Должно быть, своей невозмутимостью и выдержкой. Маслова никогда не пускал к себе на допрос: «Шуму наделаешь. Гуляй себе!». А меня звал. И Карагандяна, если бандюги были «наши». Пригласил и на этот допрос.
Комната была маленькая, с одним окошком у потолка. Свет падал прямо на арестованного. Случайно так получалось или такую расстановку мебели продумал заранее Елисеев, не знаю. Тут я упомянул про мебель. Смешно вспомнить: стол простой, вроде кухонного, и табуретки. Шкафчик еще. В нем Елисеев держал папки с делами. Забавные папки, с гербами царскими на обложке, старательно перечеркнутыми красным карандашом и тем же карандашом нарисованными пятиконечными звездами наверху. Под гербами значилась подпись: «Смерть самодержавию и всей нечисти!». Это был собственный девиз Елисеева. В углу стояла «буржуйка» — крошечная железная печь. Топил ее сам Елисеев. Разговаривает с арестованным, а сам на корточках сидит и подкладывает щепки в «буржуйку». Спиной к бандюге. И не боится.
Я застал следователя как раз за этим занятием: старательно, любовно он всовывал в маленькое отверстие печурки сухое поленце. Дрова ему наши ребята приносили, кто где доставал — по досточке, по щепочке. На меня не глянул — догадался, кто вошел, — сказал мягко:
— Садись, Леонид.
Звал он нас всех по имени. Знал хорошо. Еще до вступления в отряд. Без совета Елисеева редко кого принимали в военную милицию. Меня он лично рекомендовал: «Свой парень. Рабочий». Елисеев прежде сапожником был, в мастерской у ташкентского купца. Мы его иногда так и звали, чтобы не спутать с другим Елисеевым — бойцом отряда, Елисеев-сапожник.
Я сел к стене. У стола на табурете расположился арестованный, тот вчерашний налетчик, что смутился при упоминании имени атамана. Был он плечист, с круглым, изборожденным оспой лицом. Одет в меховую куртку нерусского покроя, галифе и хороших хромовых сапогах, которым, признаюсь, я позавидовал — мои-то, солдатские, уже просили каши.
— Так, кто же из вас Штефан? — повторил, должно быть, Елисеев, по-прежнему не глядя на арестованного.
— Не знаю.
— Врешь ведь?
— Нет у нас такого.
— А кто же есть? Главного-то как звать?
— Не знаю.
— Возможно... Не раскрывает имени. Может быть, ты — главный? А?
Плечи в меховой куртке дернулись, будто арестованный хотел скинуть ее с себя.
— Нет.
— А похож. Годишься. Атаман из тебя получился бы. Честное слово...
— Есть получше.
Елисеев вдруг оглянулся и посмотрел своими серыми глазами, всегда спокойными и добрыми, на человека, что так упорно отнекивался.
— Получше, значит, есть... Верно. Штефан лучше. А?
— Не знаю.
— Опять врешь. Был бы хуже, так попался вместе с вами, а он ушел. Удалец!
Я слушал и дивился. Откуда у Елисеева такая спокойная рассудительность. Ведь, как и любой из нас, он прежде не ведал, что такое милиция, не знал методов следствия, вообще ничего не знал об этой сложной и опасной работе. А вот прошел какой-то месяц существования новой власти, и он уже обрел опыт. Конечно, опыт своеобразный — шел он от простой логики, от чувства, от необходимости выполнить свой долг, а не от обобщения традиций и знания дела. Талант в общем и преданность революции. У Елисеева, конечно, талант.
В чем заключался этот талант, я не мог определить, но коль скоро арестованные «раскалывались», значит, он на них чем-то действовал. Вроде гипноза.
— Ушел Штефан, — как бы самому себе, с огорчением произнес Елисеев. — И не найдешь...
— Не найдешь, — охотно согласился бандюга.
Поленце все же впихнулось в дверцу «буржуйки», и Елисеев захлопнул ее. Пламя сразу кинулось в трубу, и печурка весело загудела, наполняя комнатку мгновенным теплом. Елисеев встал. Встал перед столом и показался большим, высоким, заслоняя собой всю стену.
— Если другого Штефана не найдем, значит, ты — старший...
— Не... — опять хотел отказаться арестованный, но Елисеев перебил его:
— И ты будешь платить за все, что сделано вашей бандой. За все. А сделано много. — Он поднял и снова бросил на стол, бросил с шумом, толстую папку. — Вот они, грехи. За них...
— Не я... — почти прохрипел бандюга.
— Это мы легко установим. — Елисеев сделал паузу и в напряженной тишине тревожно отчеканил: — На мизинце у Штефана перстенек... — Глаза впились в спрятанную под стол руку арестованного.
Тот весь съежился под своей меховушкой, вобрал в себя плечи:
— У меня не такой... Не...
Я кинулся к бандиту и что было силы рванул его руку. Рванул, но не смог вытянуть из-под стола. Здоровый был парень, не поддавался. Тогда Елисеев сказал спокойно:
— Оставь его. Он сам покажет...
Пришлось отойти, хотя я и торопился увидеть перстенек. Елисеев ждал:
— Ну, Штефан!
Неожиданно бандит выкинул вперед руку, и на растопыренных пальцах, — чтобы лучше нам было видно, — блеснул перстень. Золотой перстень. Я мысленно подосадовал: «Не тот». Не об этом говорил мне Карагандян. Здесь с камнем. Сверкает. Хотя и темный.
Мое разочарование было написано на лице, и Елисеев не мог не заметить этого, но почему-то продолжал с интересом и даже радостью смотреть на перстень, словно открыл тайну.
— Штефан?
Бандит с отчаянием, даже с какой-то мольбой в голосе возразил:
— Нет... У Штефана с чертом.
И вдруг обмяк, опустился на табуретку, выдохнул из себя проклятье.