Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но, — говорил он, — ты сама понимаешь: не стоит воображать бог знает что. При нынешнем положении…
И Полетта спрашивала, что это за «положение», которое играет в их жизни такую огромную роль. Поль говорил ей лишь половину правды. Говорил ей лишь то, что можно прочесть в газетах, и то, что понимали все без исключения, кроме самых безнадежных тупиц: «положение» означает, что дело неизбежно идет к войне, поэтому… Поэтому от таких разговоров у Полетты начинались кошмары. Ее отца убили в восемнадцатом году. «В самом конце! Подумай только! Вот не повезло… Я его не знала. Говорят, я на него похожа!» Мать ее вторично вышла замуж. Она подарила Полетте фотографию, наклеенную на толстый картон. На карточке был изображен молодой человек в солдатской форме, без кепи, с мечтательным взором. «Это он снялся, когда в последний раз приезжал в отпуск. Ох, вот уж не скажешь, что ему повезло в жизни…» Полетта смотрела на карточку, для нее война была прежде всего вот этим юным новобранцем. Загадкой, которая принесла смерть молодому человеку, ее отцу.
«Да разве возможно, чтобы война снова началась?»
«Конечно, — отвечал Поль. — При капитализме это неизбежно».
Слова эти он произносил невозмутимо спокойным тоном.
Иногда он добавлял: «Не унывай, Пули! Жизнь — она длинная!»
Она не понимала, почему он говорит, что жизнь длинная, именно когда речь заходит о войне. Жизнь ее отца — какая же она была длинная? Поль не объяснял. А мог бы объяснить. Говоря, что жизнь длинная, он подразумевал, что может произойти множество вещей, не имеющих никакого отношения к их планам о мирном счастье. Никакого отношения к их квартирке. Он хотел сказать, например, что произойдет революция. Революция войдет в жизнь Поля, и поэтому не к чему расшибаться в лепешку из-за всяких нестоящих пустяков. А когда? Может быть, через несколько лет. Революционный кризис близится. Будет ли революция через десять или через пять лет — неважно. В сущности, именно это и подразумевал Поль Гранж, когда говорил, что жизнь — она длинная: он не отделял сроков своей жизни от сроков Истории. Он любил ощущать свою жизнь как часть Истории и любил поэтому современную историю, ту, что делается и происходит на наших глазах, ту, что живет.
Понравился бы ему фильм из времен Парижской коммуны так, как понравился «Броненосец «Потемкин», который он уже видел? Он не уверен в этом. Ведь Парижская коммуна, что бы там ни говорили, не имела продолжения, по крайней мере у нас, тогда как восстание русских матросов на «Потемкине», происшедшее тридцать лет назад в тысячах километров от Франции, продолжает будоражить весь мир. Незабываемые образы этого фильма имеют прямое отношение к нему, Полю Гранжу, — ведь именно так все и произойдет. Он сам станет действующим лицом великих событий, которые непременно будут похожи на те, давнишние. Герои этого фильма, участники и участницы русской революции пятого года, не выдуманы Эйзенштейном. Многие из них еще живы. Большинство из них, без сомнения, принимало участие в Октябрьской революции семнадцатого года, а ведь только благодаря Октябрьской революции могла быть создана коммунистическая партия во Франции, да и в других странах тоже. Все взаимосвязано. Как в эстафете. Начавшись восстанием русских матросов, водрузивших на борту «Потемкина» красное знамя, революция докатилась до Поля Гранжа, который носит в петлице такое же знамя с тремя буквами «КИМ», выгравированными на эмали. Этот фильм вселяет веру. Первая русская революция и восстание матросов на «Потемкине» были подавлены, но вторая революция восторжествовала. Первая тоже сделала свое дело. Приливы и отливы — это закономерно. Чем скорее пойдет дело, тем, конечно, лучше, но в сущности не так уж важен срок. Уверенность в том, что революция победит, настолько сильна, она окружена таким ярким сиянием, что Полю Гранжу уже видится шествие огромных толп, огромная демонстрация, над которой поднимается гул голосов и реют тысячи красных знамен. Если бы Поля спросили: «Так вот, значит, как это, по-твоему, произойдет?» — он бы ответил: «Нет», чтобы не сойти за фразера или мечтателя. А между тем именно так он себе это и представлял. Иначе почему же у него всякий раз подступают к горлу слезы, когда к концу митинга все подымаются и запевают «Интернационал»? И почему ему чудится, что песнь эта, даже умолкнув, продолжает звучать, доносясь откуда-то издалека, пролетая над неоглядными просторами, над гигантскими городами, ощетинившимися вышками заводских труб?
Все это встает неясной громадой, могучей, как сама жизнь. И почему он, противник громких фраз, такой сдержанный в разговорах, приходит в трепет, когда слышит слова: «Вставай, проклятьем заклейменный», хотя сам, вероятно, подшучивал бы над ними, не будь они строкой