Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Безмолвной стояла Шамхат, ничего не хотела ответить. Тогда Сатир сделал вдох и тростинку приблизил к губам: так окончил он все словопрения! Глотнул он ночи (ибо сомкнулись времена, и настала ночь мироздания), влажной и теплой, и опасной, как лесная вода озера под просторной луной.
Так окончил он все разговоры пустые; но – явилась музыка. Поплыла. Полетела она. И упала с высот. А потом – умерла, вместе с женской душой, чтобы потом вместе с ней возродиться: так связал он Шамхат по рукам и ногам.
А музыка плыла и была как дыхание; но – это дыхание Зверь выдыхал. Как Сизиф, что многократно влачит и влачит свою душу – так хотел он добраться до женской души! Так бесполезно хотел он добраться к своему завершению; и (никогда) не мог.
А музыка плыла. И совершалась судьба. Смерть (знакомица, помните, наша) кошачьи свернулась у их вселенского ложа (или одра) – так повторялось: даже Великая Блудница (не знающая смерти) рождала из бессмертного Сатира в смерть человека Энкиду.
Распустила Шамхат свой пояс, и одеяния упали к ногам, и шагнула она к нему, предложив ему тело своё – ничего, кроме тела! Ибо пробудился в женщине демон: стала они сильней музы’ки, сама стала гаммою (от альфы до омеги) – стала (почти) свободной.
Затрепетал (при виде Великой Блудницы) Зверь. И свирель уронил. Он, могучий и звероподобный, перестал в музы’ке (для своих вожделений) нуждаться: истаяли между ним и Яной преграды, и осталась она обнаженной; и вот здесь оказалось и стало совершенно ясно, что – некому было ужасаться сверхъестественным красоте ее и соблазну.
Сейчас – само бесконечное прошлое (пока на небе сияет Черное Солнце) опять бесконечно вернулось; но – люди были ни живы, ни мёртвы (ни странствовали по морям версификаций реальности), а вот звуки стали мертвы: само пылание Черного Солнца – словно бы застыло; вокруг всё замерло.
Лишь Лилит, прекрасная и смертоносная, шла к своему зверобогу. И Зверь смотрел (только) на неё; он не смотрел ни на мир людей (живых или мёртвых, или странствующих по морям версификаций реальности); Зверь – смотрел, и глаза его были бездонны (он видел и дальних, и будущих).
Окружала их тишина – и всё она покрывала (вспомним отрока в келье лесной) как зимняя лютая стужа – как будто видимы стали души, что дыханием вырывались из губ.
На деле ни единой лишней души здесь не было и быть не могло: кому дано уйти – ушли; и лишь одна душа бедного Стаса бесконечно бежала прочь.
Что до Сатира, то насладился он телом блудницы, иначе и быть не могло; и не пробился Сатир к ее душе, лишь насытился – он, ненасытный. И для Яны минуло время: шесть бесконечных и сжавшихся в крохотный миг, и бессмысленных дней шла она мимо селений, населенных живыми тенями – теми, кто разлагается заживо!
И мимо черных скал шла она (между Сциллы с Харибдой, – или альфы с омегой – как челюстей для сживания со света любой души); шла она к реке именем Лета, чьи воды смертельно бессмертны – а потом повернула обратно; но – так обратно с собою она привела бедного Стаса, он не мог не пойти с ней.
Тогда увидела она, что уже не пылает над миром Черное Солнце!
Что уже наступила действительная (а волшебная давно минула) ночь, что совсем рядом стоит давно остывший (ибо и не был живым) автомобиль; и что вокруг нее поразбросаны неостывшие (ведь и мёртвым телам подле нее – не остыть, понимайте) влажные кляксы, оставшиеся от расплющенных бандитов.
Что бывший Сатир спит, положив непомерно тяжёлую голову ей на колени; стал он мужчиной – что стал выше самых высоких мужей; что стал он смертельно похож на царя Гильгамеша (и недвижна свирель рядом с ним); но – Лилит шевельнулась.
Он тотчас проснулся. Распахнул он глаза и увидел её. Вновь увидел, насколько опасна она и насколько желанна. Протянул он руку. Заскреб пальцами по асфальту и нашарил свирель. В его огромной ладони показалась она ничтожной тростинкой; но – с какой удивительной нежностью обхватили ее его пальцы.
Вскинул он тяжелую голову. Лобастую, в обрамлении иссеня-черных волос. И взглянул он в глаза безразличному демону. И опять попытался, лишних слов не транжиря, поднести тростинку к губам.
И велел он свирели петь; но – явились ему убогие разобщенные звуки. Были они словно пыль в луче света.
Послушала их Лилит, послушала; протянула она руку свою, желая погладить гриву его непокорных волос; но! Не погладила, лишь отдернула руку (как будто обжегшись); потом – вновь, как когда-то, сказала ему:
– Я опять именую тебя твоим именем, человек Энкиду, вечная альтернатива моему Адаму; но – не ты мне нужен.
Оставив свирель, вскочил тогда на ноги бывший Сатир; или нет – взлетел он на ноги; или нет – перетёк, словно тигр, тяжело и бархатно! Вот только что лежал он, опираясь о локоть, и вот уже он над ней возвышается; но – она осталась сидеть, подогнув свои дивные ноги (и даже не взглянула).
Тогда смирил он сердце свое. Спросил её:
– Отчего, словно кровная матерь, даруешь мне имя?
Она ничего не ответила; но – улыбнулась (как русалка в ночи плеснула)! И вновь усмирил он себя – уже не (само) сердце, а сердечную боль (тягу к Напрасным Надеждам), что смиряет человеческий род и низводит его в перегной.
– Опять ты отняла мою силу; потому – опять мне скажи, что же мне делать дальше? Как вернуть мне тебя и музыку. Неужели опять разлагаться до полного Хаоса, пройдя все стадии отодвигания сроков: от зачатия и до рождения в смерть?
Ничего не сказала она (та, что Стаса вернула из мёртвых).
И вот теперь – будто и не было у Стаса этих феерических и всему – предыдущих