Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На таком фоне оценим, что все варианты окончания романа объективно не для цензуры: разница только в степени политической остроты, но не в существе. Включение Онегина в число декабристов (вариант воспоминаний Юзефовича) означало бы непосредственное изображение стана декабристов — задача цензурно не разрешимая. Не цензурен вариант с десятой главой со строками про плешивого щеголя и цареубийственный кинжал. Мотивировка изъятия ряда строф первоначальной восьмой главы, по свидетельству Катенина, — «замечания, суждения, выражения, слишком резкие для обнародования…»[193], прямым словом говоря, именно цензурные соображения.
Пушкин предназначал роман для печати, и автоцензура отвергала некоторые варианты уже на стадии замысла. Но часть терпкого текста была создана просто потому, что это и так хотелось сказать; хотя бы осколки одного фрагмента дошли до нас, сохраненные в криптограмме; отбор, что можно и чего нельзя было напечатать, производился позже, с учетом складывавшейся обстановки. Все равно закономерен вопрос: почему же в пору завершения романа Пушкин так несдержан — не тактически, разумеется, поскольку острые варианты поэт в цензуру не представлял, но хотя бы поэтически, творчески?
Ответ надо искать в самом содержании финала романа: все его варианты носят декабристский характер, разница опять-таки только в степени развернутости и прямоты реализации темы. Вне того или иного освещения декабристской ситуации Пушкин концовки романа не представлял — поэтому он так настойчив, непреклонен, попросту неосторожен. Декабристской темой поэт дорожит, надо полагать, по совокупности причин: по велению долга — как памятью о пострадавших во имя общего блага близких друзьях и по закону художественности: тема декабристов прочно привязывает «исторический» роман о современности к этапному событию новейшей истории. Очень может быть, что упорство поэта подогревается чувством вины перед декабристами за холод строки «Стансов» насчет мятежей и казней. «Стансы» не отменяются: их пафос обращен в будущее, а не в прошлое. Все равно упомянутая строка оскорбительна для декабристского братства. Онегинский финал компенсирует холод «Стансов»: обращенные к пострадавшим друзьям строфы пропитаны живым чувством.
Есть необходимость настаивать: в четвертом, окончательном варианте финала с неизбежным ущербом, но поэт сохранил тему, без которой нельзя было обойтись. Сработала «дьявольская разница» между романом и романом в стихах: роль поэтической темы неизмеримо возрастает. В печатном тексте ту тяжесть, которую несла острая в политическом отношении первоначальная восьмая глава, приняла, пусть в ослабленном виде, итоговая восьмая глава.
Если сюжетно «Евгений Онегин» развертывается как драматическая история любви героев, то содержательно он развертывается как роман идей. В идейном отношении не герой, хотя бы и заглавный, но автор завершает роман и завершает его не в каком-либо ином, но именно в декабристском духе.
Восьмая глава открывается развернутым на шесть строф автопортретом: Пушкин сам определяет вехи своего творческого пути. Сделано это с исключительной обстоятельностью. Поэт блестяще воспользовался находкой уже давнего стихотворения «Наперсница волшебной старины…» (1822), где муза изображалась добрым пестуном и к ребенку являлась в облике веселой старушки-няни, а к отроку — обаятельной прелестницей. Теперь дается развернутый ряд, где муза последовательно принимает облик героинь пушкинской поэзии.
Отношения поэта с музой в восьмой главе предстают и нейтрально, когда не различить, кто ведущий, а кто ведомый: «муза в ней (студенческой келье) / Открыла…»; «в саду моем / Явилась…» Обернувшись Ленорой, единственный раз навязывает свою волю: «Она меня… / Водила слушать…» В иных случаях проявляет свою активность поэт: «Я музу резвую привел…»; «И ныне музу я впервые / На светский раут привожу…» У поэта нет конфликта с его музой, так что обозначения его отношений с музой варьируются или нейтрализуются, но даже у «ведомого» поэта нет отказа от своей воли, насильственного подчинения воле со стороны; тут помечается только инициатива, а шествуют поэт и муза всюду дружно.
Особо хочу выделить очень важное в плане нашего разговора звено автопортрета, строфу III, куда поэт за собой (не наоборот) ведет свою музу.
И я, в закон себе вменяя
Страстей единый произвол,
С толпою чувства разделяя,
Я музу резвую привел
На шум пиров и буйных споров,
Грозы полуночных дозоров:
И к ним в безумные пиры
Она несла свои дары
И как вакханочка резвилась,
За чашей пела для гостей,
И молодежь минувших дней
За нею буйно волочилась,
А я гордился меж друзей
Подругой ветреной моей.
Давайте сравним содержание того, что Пушкин героически провел в печать, с тем, что он не смог напечатать. Приведенную здесь строфу печатного текста и сохранившуюся в полном виде «декабристскую» XV строфу из так называемой десятой главы, где Пушкин самого себя изобразил на сходке заговорщиков.
Друг Марса, Вакха и Венеры,
Тут Лунин дерзко предлагал
Свои решительные меры
И вдохновенно бормотал.
Читал свои Ноэли Пушкин,
Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал.
Одну Россию в мире видя,
Преследуя свой идеал,
Хромой Тургенев им внимал
И, плети рабства ненавидя,
Предвидел в сей толпе дворян
Освободителей крестьян.
Смысл обеих строф чрезвычайно близок. Пушкин печатно сказал и о своем единомыслии с декабристами («С толпою чувства разделяя»), и о широкой популярности своей вольнолюбивой музы («И молодежь минувших дней / За нею буйно волочилась»), и о чувстве полного удовлетворения тем, что в стихах воплотил общие устремления («А я гордился меж друзей / Подругой ветреной моей»): это было давно, да говорится-то об этом на рубеже 1830 года! Вопреки всяким цензурным притеснениям Пушкин прямо и дерзко высказал то, что переполняло его душу и что не высказать он не мог.
Конечно, «потаенная» строфа конкретнее, а печатная — условнее, обобщеннее. Конечно, оба отрывка подходят к одному и тому же событию с разных сторон: в одном случае мы встречаем объективную, конкретную картину действительности, сам поэт вписан сюда как объект, в третьем лице; строфа печатного текста личностная, сказано прежде всего о чувствах поэта, действительность преломляется через индивидуальное восприятие. Конечно, неизбежно ослаблено само звучание: в то, что могли слышать любые уши, теперь надо вслушиваться. И все-таки поражает упорство, с каким Пушкин добился сохранения принципиально