Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачем говорить, Дашенька?
– Никого, – умиротворенно ответил Бруно Баттисти. – Мы одни. Как скалы. Надо ждать.
«Чего ждут скалы?» – подумала Дарья.
– Ты скучаешь, – сказал ей Бруно. – Хочешь, сыграем партию в шахматы? Вероятно, завтра приедет Харрис.
Харрис приезжал два или три раза в неделю. Этот молодой американец жил в еще более полном одиночестве, чем они, в добром часе пути от плантации, в самой чаще, в большой лачуге, окруженной суровыми блестящими агавами. «Как можно дальше от двуногих», – говорил он. Философски настроенный, как правило, неразговорчивый, Харрис пояснял: «Чтобы изменить свою судьбу, человеку нужно только одно изобретение – виски». Это давало повод к многочисленным, порой глубокомысленным комментариям, вспоминалось, что древние варварские цивилизации, в этой стране такие близкие к современности, делали алкогольные напитки из забродившего сока агавы. «Виски-скотч, во всяком случае, лучше, – утверждал Харрис, – но если это единственное свидетельство превосходства белого человека, то оно не слишком убедительно»… Харрис был осторожным пьяницей, он никогда не терял самоконтроля; но когда он не «подзаряжался», то являл собой обыкновенного высокого малого с темно-рыжими волосами, поникшего грубияна, зачастую мрачного, позевывающего и покусывающего ногти.
В прошлом моряк, он относился к океану с горечью давней преданной любви. «Большая жидкая пустыня. Самое, что есть бесчеловечного в мире, кроме заводов. Все корабли – плавучие тюрьмы или бордели. Или плавучие крепости со стадом бедолаг… А плавать нелегко!» Последнее, казалось, вызывало у него злое сожаление. Войну он провел на островах Тихого океана, «достойно», но почему оказался здесь, награжденный, или разыскиваемый полицией, он никогда не рассказывал. «Море и война, две большие гадости…» Легко было представить его, с суровым мясистым лицом, круглыми сильными плечами, циничной гримасой, безразличным взглядом, в бандитских барах, решительного, как самые плохие ребята, по-особому, в их стиле, элегантного, одетого, как и они, в полосатый костюм, – а затем дробящего щебень на каторге. Впрочем, все это было лишь игрой воображения, единственный способ узнать о заурядности или приключениях его прошлой жизни – сыграть в орел или решку… Он читал только самые жестокие полицейские романы, там, где много убивают, где в конце повесят соблазнительную героиню, которая на протяжении трех сотен страниц представлялась самой загадочной, самой желанной, самой многообещающей жертвой… На 287 странице ее злодейство не вызывает уже ни малейших сомнений, детектив соглашается поцеловать ее в губы, нежно берет за руки и надевает наручники…
Она пропала, плутовка! И вы тоже, дорогой читатель, ибо только в этот момент вы понимаете, куда уходят корни преступления – в этот очарованный взгляд, в эту нежную плоть… Харрис ликовал при мысли об удовольствии, которое доставит хороший удар каблуком в физиономию детектива или автора, ах, какой он сукин сын, son of a bitch! Закончив чтение, Харрис бросал книгу в кучку иллюстрированных брошюр, каждая из которых предлагала разгадать криминальный ребус в среднем за двадцать пять центов. Его библиотека громоздилась в темном углу; порой туда заглядывали курицы, в поисках чего? Что эти птахи могут найти в куче стольких грязных историй? Харрис наливал себе полный стакан текилы. И звал: «Моника! Моника-а!»
В дверном проеме, между сияющим миром и сумраком жилища, появлялась Моника, красивая порывистая девушка, в длинной сборчатой юбке, закрывающей ноги, с косами, собранными на затылке, полинезийским лицом с широко открытыми горизонтально посаженными карими глазами. Она чистила песком глиняный сосуд. «Que quieres? Чего ты хочешь?» – спрашивала она. Кастильский глагол querer означает одновременно «хотеть» и «любить», двусмысленная семантика, так что мужчина мог ответить: «Te qiero» или «Принеси мне стакан воды», но чаще всего он ничего не отвечал, лишь довольно смотрел на нее и без слов думал нечто вроде: «Ты прекрасное создание, Моника, но, черт возьми! Какая на самом деле разница между тобой и цветами сельвы, похожими на красные половые органы?»
Моника считала его некрасивым, каким и должен быть мужчина, сильным, серьезным, никогда не выпивающим слишком много, никогда не бьющим ее, глядящим не дольше секунды на других девушек из редких лачуг, рассеянных в джунглях… И богатым, потому что маиса всегда было вдосталь. Чтобы он не перестал любить ее, Моника подсыпала в его текилу щепотки белого порошка, приготовленного доньей Лус. Эффективное средство! Когда спадала жара, Харрис раздевал ее (это было недолго, она носила лишь легкую юбку и блузку), чтобы сделать набросок углем, который он быстро ломал, сердился и бросал в «библиотеку сволочных историй». И делал два шага к обнаженной девушке с янтарным телом, стоящей перед амбразурой окна, выходящего на еще раскаленные горы. Еще более уродливый в эти мгновения, этот белый мужчина, смеющийся и грозный, с мордой печального хищника. Девушки из Сан-Бласа рассказывали, что все мужчины таковы, но местные не умеют рисовать, что должно иметь тайное значение. Было ли это призывом к силе или к нежности? К радости? Моника спросила донью Лус, и та, с высоты своего шестидесятилетнего опыта, вынесла непонятное, но благожелательное суждение: «Твой мужчина – artista, доченька». «Что такое artista, донья Лус, madrecita, матушка?» «Я знаю много тайн, доченька, но этой не знаю. Artistas безбожники, но они не плохие, не такие плохие, как прочие гринго, да простит им Господь!»
Харрис обнимал и ласкал Монику, как не умеют местные мужчины: должно быть, это тоже обычай их страны, приятный обычай, и следовать ему не грех, потому что, Пресвятая Дева, Царица Небесная, Озерная Богородица, ты видишь, что я люблю его, и он – мой мужчина! Он медленно и страстно укладывал ее на жесткую циновку. Когда они любили друг друга, в комнату порой забредала курица или горделивый индюк Начо, круглые коралловые глаза которого смущали Монику. Моника, превозмогая охвативший ее благословенный огонь, вскрикивала: «Начо! Начо! Бесстыдник! Уходи!» Старый пройдоха Начо с фиолетовым жабо удалялся с презрительным достоинством, как будто ничего не понимая; но затем тайком возвращался… И когда Моника снова выходила во двор, Начо крутился перед ней, изображая что-то вроде танцевальных па… «Ах, ты красивый, Начо, ты красивый…», – шептала Моника, все еще улыбаясь… Харрис заплатил родителям Моники цену хорошей лошади; он устроил памятную фиесту, которую освещали две сотни петард и десяток бутылок виски; пришел сам кюре Сан-Бласа, дон Макловио.
…На самом деле Харрис не был художником; даже учитывая то, что художники склонны к мистификации. Он рисовал, как школьник, ради удовольствия запечатлеть женские формы, линии пейзажа, чувствовал себя униженным, обнаруживая несходство, с удовольствием уничтожал свои рисунки и рисовал, чтобы уничтожить их: так и земля, она создает растения, животных, уничтожает их и начинает заново,