Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Есть такая сила, что все выдержит! – с холодною ужеусмешкою проговорил Иван.
– Какая сила?
– Карамазовская… сила низости карамазовской.
– Это потонуть в разврате, задавить душу в растлении, да,да?
– Пожалуй, и это… только до тридцати лет, может быть, иизбегну, а там…
– Как же избегнешь? Чем избегнешь? Это невозможно с твоимимыслями.
– Опять-таки по-карамазовски.
– Это чтобы «все позволено»? Все позволено, так ли, так ли?
Иван нахмурился и вдруг странно как-то побледнел.
– А, это ты подхватил вчерашнее словцо, которым так обиделсяМиусов… и что так наивно выскочил и переговорил брат Дмитрий? – кривоусмехнулся он. – Да, пожалуй: «все позволено», если уж слово произнесено. Неотрекаюсь. Да и редакция Митенькина недурна.
Алеша молча глядел на него.
– Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть тебя,– с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, – а теперь вижу, что и в твоемсердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я неотрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?
Алеша встал, подошел к нему и молча тихо поцеловал его вгубы.
– Литературное воровство! – вскричал Иван, переходя вдруг вкакой-то восторг, – это ты украл из моей поэмы! Спасибо, однако. Вставай,Алеша, идем, пора и мне и тебе.
Они вышли, но остановились у крыльца трактира.
– Вот что, Алеша, – проговорил Иван твердым голосом, – еслив самом деле хватит меня на клейкие листочки, то любить их буду, лишь тебявспоминая. Довольно мне того, что ты тут где-то есть, и жить еще не расхочу.Довольно этого тебе? Если хочешь, прими хоть за объяснение в любви. А теперь тынаправо, я налево – и довольно, слышишь, довольно. То есть, если я бы завтра ине уехал (кажется, уеду наверно) и мы бы еще опять как-нибудь встретились, тоуже на все эти темы ты больше со мной ни слова. Настоятельно прошу. И насчетбрата Дмитрия тоже, особенно прошу тебя, даже и не заговаривай со мной никогдабольше, – прибавил он вдруг раздражительно, – все исчерпано, все переговорено,так ли? А я тебе, с своей стороны, за это тоже одно обещание дам: когда ктридцати годам я захочу «бросить кубок об пол», то, где б ты ни был, я такиприду еще раз переговорить с тобою… хотя бы даже из Америки, это ты знай.Нарочно приеду. Очень интересно будет и на тебя поглядеть к тому времени:каков-то ты тогда будешь? Видишь, довольно торжественное обещание. А в самомделе мы, может быть, лет на семь, на десять прощаемся. Ну иди теперь к твоемуPater Seraphicus, ведь он умирает; умрет без тебя, так еще, пожалуй, на менярассердишься, что я тебя задержал. До свидания, целуй меня еще раз, вот так, иступай…
Иван вдруг повернулся и пошел своею дорогой, уже необорачиваясь. Похоже было на то, как вчера ушел от Алеши брат Дмитрий, хотявчера было совсем в другом роде. Странное это замечаньице промелькнуло, какстрелка, в печальном уме Алеши, печальном и скорбном в эту минуту. Он немногоподождал, глядя вслед брату. Почему-то заприметил вдруг, что брат Иван идеткак-то раскачиваясь и что у него правое плечо, если сзади глядеть, кажется нижелевого. Никогда он этого не замечал прежде. Но вдруг он тоже повернулся и почтипобежал к монастырю. Уже сильно смеркалось, и ему было почти страшно; что-тонарастало в нем новое, на что он не мог бы дать ответа. Поднялся опять, как вчера,ветер, и вековые сосны мрачно зашумели кругом него, когда он вошел в скитскийлесок. Он почти бежал. «“Pater Seraphicus” – это имя он откуда-то взял –откуда? – промелькнуло у Алеши. – Иван, бедный Иван, и когда же я теперь тебяувижу… Вот и скит, Господи! Да, да, это он, это Pater Seraphicus, он спасетменя… от него и навеки!»
Потом он с великим недоумением припоминал несколько раз всвоей жизни, как мог он вдруг, после того как расстался с Иваном, так совсемзабыть о брате Дмитрии, которого утром, всего только несколько часов назад,положил непременно разыскать и не уходить без того, хотя бы пришлось даже неворотиться на эту ночь в монастырь.
А Иван Федорович, расставшись с Алешей, пошел домой, в домФедора Павловича. Но странное дело, на него напала вдруг тоска нестерпимая и,главное, с каждым шагом, по мере приближения к дому, все более и болеенараставшая. Не в тоске была странность, а в том, что Иван Федорович никак немог определить, в чем тоска состояла. Тосковать ему случалось часто и прежде, ине диво бы, что пришла она в такую минуту, когда он завтра же, порвав вдруг совсем, что его сюда привлекло, готовился вновь повернуть круто в сторону ивступить на новый, совершенно неведомый путь, и опять совсем одиноким, как прежде,много надеясь, но не зная на что, многого, слишком многого ожидая от жизни, ноничего не умея сам определить ни в ожиданиях, ни даже в желаниях своих. Ивсе-таки в эту минуту, хотя тоска нового и неведомого действительно была в душеего, мучило его вовсе не то. «Уж не отвращение ли к родительскому дому? –подумал он про себя. – Похоже на то, до того опротивел, и хоть сегодня я впоследний раз войду за этот скверный порог, а все-таки противно…» Но нет, и этоне то. Уж не прощание ли с Алешей и бывший с ним разговор: «Столько лет молчалсо всем светом и не удостоивал говорить, и вдруг нагородил столько ахинеи». Всамом деле, это могла быть молодая досада молодой неопытности и молодоготщеславия, досада на то, что не сумел высказаться, да еще с таким существом,как Алеша, на которого в сердце его несомненно существовали большие расчеты.Конечно, и это было, то есть эта досада, даже непременно должна была быть, но иэто было не то, все не то. «Тоска до тошноты, а определить не в силах, чегохочу. Не думать разве…»
Иван Федорович попробовал было «не думать», но и тем не могпособить. Главное, тем она была досадна, эта тоска, и тем раздражала, что имелакакой-то случайный, совершенно внешний вид; это чувствовалось. Стояло и торчалогде-то какое-то существо или предмет, вроде как торчит что-нибудь иногда предглазом, и долго, за делом или в горячем разговоре, не замечаешь его, а междутем видимо раздражаешься, почти мучаешься, и наконец-то догадаешься отстранитьнегодный предмет, часто очень пустой и смешной, какую-нибудь вещь, забытую нена своем месте, платок, упавший на пол, книгу, не убранную в шкаф, и проч., ипроч. Наконец Иван Федорович в самом скверном и раздраженном состоянии духадостиг родительского дома и вдруг, примерно шагов за пятнадцать от калитки,взглянув на ворота, разом догадался о том, что его так мучило и тревожило.
На скамейке у ворот сидел и прохлаждался вечерним воздухомлакей Смердяков, и Иван Федорович с первого взгляда на него понял, что и в душеего сидел лакей Смердяков и что именно этого-то человека и не может вынести егодуша. Все вдруг озарилось и стало ясно. Давеча, еще с рассказа Алеши о еговстрече со Смердяковым, что-то мрачное и противное вдруг вонзилось в сердце егои вызвало в нем тотчас же ответную злобу. Потом, за разговором, Смердяков навремя позабылся, но, однако же, остался в его душе, и только что Иван Федоровичрасстался с Алешей и пошел один к дому, как тотчас же забытое ощущение вдругбыстро стало опять выходить наружу. «Да неужели же этот дрянной негодяй до такойстепени может меня беспокоить!» – подумалось ему с нестерпимою злобой.