Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бурцев тоже старался уяснить, «чью из платформ, Троцкого или Бухарина, разделяет Энко». «До последней встречи с Энко, т. е. в 10-тых числах мес. 1930 года, я понимал так, что в данном случае разделял оппозиционно-троцкистские взгляды, в другом [взгляды] правой оппозиции – бухаринские. В последней же встрече он высказал большую солидарность с Троцким»[542].
В материалах коломенского следствия ощущается необычайная степень внедрения материала в повседневность. Коммунисты пили вместе водку, сплетничали, занимали друг у друга деньги или велосипеды. Не было ничего, чего они не знали бы друг о друге. Если в Томске студенты, даже сибиряки, в институте точно были приезжими, то в Коломне мы видим местных, укорененных рабочих, проведших на заводе чуть ли не всю жизнь и редко покидавших родные места. Латыши или сибиряки, когда-то переехавшие из Сибири в Коломну, – все они прожили здесь уже долгие годы. У «томичей», входивших в контакт с этими людьми, не было иного пути, кроме как полагаться на уже существующие связи, методы общения и передачи информации. Неспроста они все время спрашивали: кто кого знает, кто и что делал во время дискуссий, на кого можно полагаться? Понятно, что о каком-то внятном разграничении быта и политики речи идти не могло: они просто решали свои житейские проблемы и как бы мимоходом обсуждали Троцкого и Рыкова. Более того – нарастающие вследствие «великого перелома» житейские проблемы заставляли их взглянуть на партийные тезисы, примерить к себе партийные решения. Особенно беспокоили квартирный и продовольственный вопросы – массовое вступление в колхозы крестьян, у которых рабочие снимали жилье, сильно ухудшало качество жизни этого рабоче-крестьянского симбиоза: настоящие коломенские «кулаки» обеспечивали прежде своих постояльцев кровом и пищей, а теперь их хозяйства разоряли по всей округе Коломны в ходе коллективизации и высылки. Так «великий перелом» из лозунга с передовиц газет становился фактом жизни. Если Кутузов или Голяков хотели быть услышанными, они должны были соотнести свои слова с ситуацией на месте. Политика волновала людей как метод решения бытовых проблем, а коломенский быт, в который томичи быстро вписались, позволял создать ту интимность и ощущение общего дела, без которого оппозиционная группировка не сплотилась бы.
На допросе Бурцев подробно описал свои отношения с Энко, доказывая, что ворчание в адрес политики партийного руководства было повседневным делом: «Энко выражал недовольство коллективизацией и продовольственными затруднениями, говорил, что ЦК партии искривляет линию в этих вопросах <…>. Чувствуя себя слабее, я не мог с ним спорить, потому что он начал говорить о том, что я не читал». Но общение шло «широким фронтом»: «Недели 2, а может меньше или больше, я его не видел, и пошел сам к нему, в тот момент, когда я хотел приобрести автомобиль у частника – шофера Ц. Р. К. Беликова». Бурцев решил занять у Энко денег, зная, что тот заработал их от продажи двух велосипедов – проблема поездок из сел на завод и обратно ставила перед рабочими конкретные проблемы. Отметим парадоксы ценовой ситуации того времени: велосипед был дорогой вещью, а вот сильно подержанный автомобиль – дешевле, поскольку не было возможности его ремонтировать без связей на заводе. Впрочем, серьезный разговор о крупном займе, на который следовало приходить по крестьянскому обычаю всей семьей – ведь возможный долг касается всей семьи и может повергнуть ее в нищету, – не состоялся. «Когда мы вместе с женой пришли к нему, дома была одна его жена, а его дома не было. Посидели, подождали и ушли ни с чем»[543].
В какой-то момент допроса в ОГПУ Бурцев спохватился:
Я ни слова, кажется, не сказал о жене Энко. Она также бывала у нас, она член партии и работает в прачечной. При посещении она обычно говорила: опять Карлуша набузил, – и по-русски рассказывала о его выступлениях. Долго она у нас не засиживалась, но рассказывала, насколько не изменяет память, в последний раз о исключении его из партии. В общем, все то, как произносил по рассказам Энко, то сообщила и нам. Бывали случаи, что она просила не говорить Энко, ссылаясь на то, что он сам расскажет. Я иногда задавал ей [вопрос], где он пропадает. Не знаю, черт его знает, [отвечала она]. В общем, очень мало говорила. Об организации никогда не заикалась[544].
Разные семейные связи вплетены в эту историю. В латышской семье было две сестры – Христина Яновна и Мария, которую называли Ивановна. Христина, носившая фамилию Вевер (вероятно, по первому мужу), была членом ВКП(б) с 1919 года. До войны она работала на фабрике в Латвии, революцию, судя по анкете, провела в Екатеринославе, участия в событиях не принимала «ввиду замужества», нигде не работала. После революции Вевер работала на разных должностях по выбору и по найму в партийных, профсоюзных и советских организациях. В 1930 году она служила инспектором ОкрОНО[545]. Сестра Христины Вевер, Мария, была замужем за Энко, который был старше ее на пять лет. Таким образом, в этой латышской семье все переплелось: Вевер была свояченицей (сестрой жены) Энко, а Паукин – шурином (братом жены) Энко. В свою очередь Энко приходился Паукину и Вевер зятем (мужем сестры).
Членом этой семьи был породнившийся с Энко Бурцев, который был мужем Вевер. Мужья и жены разделяли круг общения и обычно были в курсе действий друг друга, и жены Кутузова и Голякова были так или иначе замешаны в происходящем. Отметим, что политика была делом интимным, а интимное – политическим. Семья далеко не всегда противопоставляла себя партии. Могло быть и так, что один член семьи вступал в партию, дисциплинируя другого. Часто политические и личные отношения шли в тандеме, но бывали и случаи, когда они входили в острые противоречия. Муж и жена никогда не были равны: кто-то был сознательней и должен был брать на себя политическую ответственность. Жены (Вевер) считали необходимым отдавать своих мужей на суд партии, а мужья (Энко) иногда посвящали своих жен или шуринов в свои политические дела. Впрочем, все старались хоть как-то защитить семейный очаг от партийного взора.
Обыденный разговор Энко с Бурцевым о велосипедах плавно перетекал в разговор о партии, ее политике – и обратно; между родственниками не было границ, разве что языковые: Бурцеву было странно, что его жена, 32-летняя Христина Яновна Вевер, инспектор местного ОкрОНО (что предполагает отличное знание русского языка), говорила с кем-то по-латышски, «но так