Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже упомянул, что ворониха была уродиной. Не то слово. Она была и ужасная, и жалкая разом. Я бы, даже с риском разгневать Грациеллу, тут же отпустил ее на волю, будь она в состоянии позаботиться о себе. Но крылья ее обрезали слишком коротко – летать она не могла; могла лишь ковылять, черный клюв ее был разинут, точно рот идиота; глаза потускнели и омертвели. Грациелла, вскарабкавшись на угрюмые вулканические склоны над Бронте, поймала ее в ложбине, где вóронам раздолье, – там нет ничего, кроме камней, терний и корявых деревьев. Грациелла сказала:
– Я поймала ее рыбацкой сетью. В ложбине полным-полно птиц, я носилась там взад-вперед. Забросила сеть – в ней запутались две птицы. Одну я отпустила. Другую, вот эту вот, поместила в коробку из-под туфель. Принесла домой и обрезала ей крылья. Вороны очень умные. Головастей попугаев. И лошадей. Если ей расщепить язык, ее можно научить разговаривать.
Нe то чтобы Грациелла была жестокой: просто ее, как и прочих жителей Средиземноморья, страдания братьев наших меньших не трогали. Когда я запретил ей калечить воронихе язык, она вскипела и даже потеряла интерес к бедной птахе; отныне забота о благополучии воронихи легла на мои плечи.
Я держал ее в свободной, совершенно пустой – без мебели – комнате; держал взаперти, как безумного родича. Я думал: что ж, крылья скоро отрастут, и тогда она улетит. Но вот настал и миновал Новый год, недели шли одна за другой, и со временем Грациелла призналась, что ее рождественский подарок сможет снова вознестись в небеса не раньше чем через полгода.
Мне ворониха была противна. Противно было навещать ее; помещалась она в самой холодной из комнат моего холодного дома, да и выглядела птица такой заброшенной, такой предельно жалкой. Тем не менее ее одиночество понуждало меня наведываться к ней – хотя поначалу ее, по всей видимости, мои визиты радовали еще меньше, чем меня: она шествовала в угол, поворачивалась ко мне спиной – молчаливый узник, застывший, нахохлясь, между миской с водой и плошкой еды.
Со временем я, однако, почувствовал, что к моему присутствию относятся не так уж неблагосклонно; ворониха больше не избегала меня, заглядывала мне в глаза, издавала грубые, немелодичные, но вроде бы приветливые звуки – приглушенно каркала. Нам стало кое-что открываться касательно друг друга: я обнаружил, что ей нравится, когда я почесываю ей голову, она поняла, что меня забавляют ее игривые клевки. Вскоре она научилась балансировать на ребре моей ладони, потом – сидеть у меня на плече. Она повадилась целовать меня – то есть осторожно пощипывать клювом мой подбородок, щеки, мочку уха. Все так, и тем не менее она по-прежнему казалась мне – хотя не исключено, что это я себе внушил, – отталкивающей: похоронная масть, птичьи перья на ощупь были мне так же противны, как рыбья чешуя, как змеиная кожа.
Однажды утром – январь шел к концу, но весна в Сицилии наступает рано, бутоны на миндальных деревьях уже распустились, и дымка цветочных ароматов колыхалась над округой, – однажды утром я обнаружил, что ворониха сбежала. В комнате, где она обреталась, имелись выходящие в сад застекленные двери; ночью они каким-то образом приоткрылись, не исключено, что не выдержали напора разгулявшегося в ту пору сирокко, приносившего с собой колкий песок африканских пустынь. Так или не так, а ворониха исчезла. Я прочесал сад; Грациелла облазила горный склон. Прошло утро, прошел и день. К ночи мы обыскали все, что только можно: цепкие заросли диких кактусов, могилы на близлежащем кладбище, провонявшую мочой летучих мышей пещеру. Мало-помалу, пока мы гонялись за воронихой, до меня дошло: я очень привязался к Лоле. Лола! Имя всплыло, как молодой месяц в вышине, его не зовешь, не ждешь, а вот он – тут; до сих пор я не хотел давать ей имя: дать имя – такое было у меня чувство – это признать, что она моя навеки.
– Лола! – кричал я в окно. И в конце концов лег.
Заснуть, как и следовало ожидать, я, разумеется, не смог. Не давали спать такие картины: Лола, в ее горло вонзаются кошачьи зубы; рыжий кот утаскивает Лолу в пиршественную палату некой заляпанной кровью, усеянной перьями пещеры. Или Лола, пригвожденная к земле, беспомощная, прячется бог весть где, пока голод и жажда не прикончат ее.
– Л-о-о-о-ла-а-а!
В доме мы ее не искали. А что, если она не покидала дом или только ушла через одну дверь и вернулась через другую? Я зажег свечу (электричество у нас то и дело выключалось), начал обходить комнату за комнатой, и в одной из них – гостиной, которой мы никогда не пользовались, – свеча выхватила из темноты два знакомых глаза.
– Вот ты где, Лола.
Она ступила на мою ладонь; вернувшись в спальню, я посадил ее на медное изножье кровати. Она ухватилась за прут коготками и устало спрятала головенку под изуродованное крыло. Вскоре она заснула, заснул и я, заснули и псы (сплетясь клубком перед камином, где едва тлели распространявшие запах эвкалипта поленья).
У псов еще не было случая встретиться с Лолой, и на следующее утро я не без опасения представил им ее: от них обоих, в особенности от керри-блю, можно было ожидать чего угодно. Но раз уж Лола вознамерилась жить с нами, хочешь не хочешь, а надо было их познакомить. Я поставил Лолу на пол. Бульдог обнюхал ее расплюснутым, похожим на трюфель носом, зевнул, но не потому, что не нашел в ней ничего для себя интересного, а потому, что пришел в замешательство: в замешательстве псы всегда зевают. Он явно не знал, что перед ним. Еда? Игрушка? Керри склонился ко второму варианту. Он потрепал Лолу