Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то я проснулся среди ночи и решил (с ходу) – надо убираться. Уехать до рассвета. Нелегкое решение: я прожил здесь два года, и меня не прельщала перспектива – вот так вдруг – стать бесприютным. Бесприютным с двумя здоровенными псами и не приученной к клетке чуднóй птицей. Тем не менее я набил машину вещами; выглядела она что твой рог изобилия на колесах: из окон торчали туфли, книги, удочки; упихнув в несколько толчков барахло, я ухитрился втиснуть псов. А вот для Лолы места не осталось. Ей пришлось примоститься на моем плече – устройство далеко не идеальное: Лола была пассажиром нервным, и стоило мне резко повернуть или крутануть машину, как она клекотала или испражнялась.
Через Мессинский пролив, через Калабрию мы двинулись к Неаполю, к Риму. Такое путешествие приятно воскресить в памяти: порой, в полудреме, передо мной проносятся его картины. Привал в калабрийских горах, неприветливое синее небо, козье стадо внизу, ласкающее слух слабое попискиванье пастушьей дудочки – и Лола, заглатывающая хлебные крошки, вымоченные в красном вине. Или мыс Палинуро, глухой, окаймленный лесом калабрийский берег, где, когда мы грелись под еще теплым октябрьским солнцем, из чащи выскочил кабан, по-видимому намереваясь на нас наброситься. Никто, кроме меня, не запаниковал – я бросился в море. Псы не отступили, не отступила и Лола, она хлопала крыльями, подбадривала псов хриплым карканьем; сообща они загнали кабана назад в лес. В тот же день к вечеру мы добрались до руин Пестума: лучезарный вечер, небо – точно еще одно море, месяц – точно корабль на якоре, качающийся в звездистой бухте, повсюду – куда ни глянь – блесткий от лунного света мрамор, разрушенные храмы давно прошедших времен. Мы спали на берегу, вплотную подступавшем к развалинам; вернее, спали они, Лола и псы. Меня изводили комары и мысли о конечности жизни.
Мы решили провести зиму в Риме, для начала сняли номер в гостинице (через пять дней администрация выставила нас, хотя гостиница была далеко не перворазрядная), затем квартиру в доме № 33 на виа Маргутта, узкой улочке, которую часто писали посредственные художники; славилась она тем, что ее населяли полчища бесхозных кошек – они ютились в заросших внутренних двориках и питались милостями выживших из ума старух, хрычовок, ежедневно обходивших кошачьи дебри, волоча за собой мешки с объедками.
Наша квартира располагалась на последнем этаже: чтобы добраться до нее, приходилось преодолеть шесть пролетов крутой темной лестницы. В ней было три комнаты и балкон. Снять эту квартиру меня побудил прежде всего балкон; после просторов, открывавшихся глазам с моей сицилийской террасы, балкон имел, несомненно, более чем скромный обзор, безмятежный и совершенный, как свет от камина: десяток блекло-рыжих, линяло-охряных римских крыш, десяток окон в доме напротив (за ними разворачивались сценки семейной жизни). Лоле полюбился балкон. Она практически не покидала его. Ей нравилось, взгромоздившись на край каменной балюстрады, наблюдать за течением жизни на мощенной булыжником улице: как старухи кормят маргуттских кошек; как бродячий музыкант, являвшийся что ни день, дудит на волынке до тех пор, пока жители, не в силах дольше терпеть этот шантаж, не швырнут ему монету; как статный точильщик ножей оповещает о своем приходе песней, исполненной баритоном, донельзя смахивающим на бычий рык (домохозяйки бежали к нему со всех ног!).
Когда солнце вставало, Лола принимала ванну на балконной балюстраде. Для омовений использовалась серебряная супница; резво плюхнувшись в супницу – вода в ней едва прикрывала дно, – Лола выскакивала и, словно сбрасывая с плеч хрустальный плащ, топорщила перья, затем в течение долгих, напоенных блаженством часов дремала на солнце, закинув голову, разинув клюв, смежив глаза. Эти картины действовали умиротворяюще.
По-видимому, так думал синьор Фиоли. Он садился у окна – оно выходило прямо на наш балкон – и не спускал с Лолы глаз, пока она не скрывалась из виду. Синьор Фиоли возбудил мое любопытство. Я разузнал, как его зовут и кое-что о его жизни. Ему стукнуло девяносто три года, на девяностом году он потерял дар речи: когда ему требовалось привлечь внимание семьи (овдовевшей внучки и пятерых взрослых правнуков), он звонил в небольшой колокольчик. Во всем остальном он, хоть и не покидал никогда своей спальни, обходился без посторонней помощи. Зрение у него было великолепное: он видел все, что проделывает Лола, и если она проделывала что-либо особо забавное или нелепое, его суровое, в высшей степени мужественное старческое лицо смягчала улыбка. Он был краснодеревщиком, основанная им мастерская еще функционировала на первом этаже дома, где он жил; трое из его правнуков работали там.
Как-то утром, за неделю до Рождества, – с тех пор, как Лола вошла в мою жизнь, прошел почти год – я налил в Лолину супницу минеральную воду (она предпочитала купаться в минеральной воде, и чем пузыристее, тем лучше), вынес супницу на балкон, помахал синьору Фиоли – тот, как обычно, сидел у окна, ожидая, когда Лола приступит к утреннему туалету, – затем ушел в комнату, сел за стол, принялся писать письма.
Вскоре до меня донесся призывный звон колокольчика синьора Фиоли: звук привычный, я слышал его по двадцать раз на дню, но никогда он не звучал подобно бешеному стуку смятенного сердца. Я пошел посмотреть, что стряслось, – и что же я увидел: на балюстраде нежилась разомлевшая солнцепоклонница Лола, а за ее спиной полз по-пластунски прокравшийся по крышам здоровенный рыжий котяра, и глаза его горели зеленым огнем.
Синьор Фиоли тряс колокольчик. Я заорал что есть мочи. Кот выпустил когти, прыгнул. Но Лола – едва ли не в последний миг, – видимо, почувствовала, что ей грозит опасность. Соскочила с балюстрады, упала в пустоту. Обманутый в своих ожиданиях кот, синьор Фиоли и я следили за ее диковинным спуском.
– Лола! Лети, Лола, лети!
Но хоть Лола и расправила крылья, двигаться они не двигались. Неспешно, величаво, словно за ее спиной открылся парашют, она планировала все ниже и ниже.
По улице в это время проезжал грузовичок. Сначала я испугался, что Лола приземлится перед ним: опасность достаточно серьезная. Однако случилось нечто