Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...Суд задерживался. В зале было пусто и тихо. Только уборщица сменила воду в графине. Любопытствующая старуха сидела не шевелясь, как облезлая деревянная скульптура.
«Алда, наверное, ждет в нашем гнездышке». Почему-то из всех последствий катастрофы Отомара больше всего беспокоил шрам на лице. Он сознавал свою привлекательность, красный зигзаг портил его внешность. В больнице он спросил Алду: «Станешь ли ты любить меня такого — калеку? Захочешь жить с инвалидом? Пока мне запретили даже умственную работу. Но что я такое без моих лекций, без поездок? Без рояля и других инструментов?»
Алда приходила в больницу, чтобы выкупать его. Кормила, когда его руки в бинтах напоминали обрубки. «Может быть, я никогда не выздоровею до конца, да и годы... Может быть, я гублю ее жизнь? Нет. Так думать я не имею права». Отомару хотелось верить, что Алда будет рядом с ним, не оставит в трудный миг. Но когда она сказала, что будет любить, каким бы он ни был, ему почему-то показалось, что это неправда.
Особенно после того, как она как бы упрекнула его: «Если бы ты умер, все осталось бы Маруте и ее детям».
— Это и мои дети.
— Нет, твои будут только от меня.
— Болтушка.
— И я осталась бы ни при чем. Ты мне даже не подарил ничего ценного, хотя я дала тебе больше, чем она.
Что именно «больше» и что, собственно, она дала, она не стала объяснять, а Отомар не спрашивал. На второй месяц его болезни Алда стала приходить все реже и больше не напоминала об официальном оформлении их отношений, о браке, что раньше было ее главной и излюбленной темой. «Мои лучшие женские годы уходят, скоро я уже не смогу рожать». — «Ха! Тебе двадцать, да в эти годы женщина — как августовская яблоня!» — рассмеялся он. «Я хочу прочного, неторопливого счастья, мне надоело укрываться, словно воровке, по чужим углам!»
Да, он заставил ее ждать пять лет. Но что в этом было такого уж плохого? Разве она что-то потеряла? Она получила такую любовь, о какой многие женщины могут лишь мечтать. Даже у себя дома, где он бывал ровно столько, сколько хотел, лежа в кабинете на широком диване, мыслями он был с нею, видел Алду на старой тахте в «норе», на пляже, в море, в финской бане. Всегда — обнаженную, и достаточно было ему увидеть ее тело, как он терял голову. Алда находилась в подполье, жила, словно крот, с ним только ездила на концерты. Правда, на глазах у бригады их отношения оставались деловыми. Алда — организатор, он один из состава бригады, подчиненный, зависимый — лектор, аккомпаниатор, иногда — исполнитель на фортепьяно или гитаре. Раньше, когда он руководил практикой студентов в провинции, все определял он. Кто-то из молодых воскликнул тогда: «Здесь можно загребать деньгу!» Именно эти концерты сблизили его с Алдой. Пошли бешеные деньги. Колхозы платили за вечер пятьдесят рублей. За два выходных он зарабатывал сотню, а это — треть доцентской ставки. Смех, да и только. Для Алды это была вообще колоссальная сумма. Она покупала красивые платья, которыми любовался он один, потому что, выезжая с бригадой, она надевала скромный кримпленовый костюмчик.
Концерты в колхозах заканчивались поздно, Отомар составлял обширные программы, нередко бригада оставалась ночевать, чтобы с утра направиться дальше. Случалось, что сопрано уединялось с басом, они же с Алдой всегда изображали чужих, чтобы, лишь когда все уснут, прокрасться к одной и той же копне сена.
Заработанное она тратила и на «нору»: то скатерть, то красивый кофейник. Она хотела создать дом или хотя бы его иллюзию. Одновременно это было и накопление запасов для их будущего дома, который был обещан Отомаром. Сам он, признаться, не приносил ничего. Это было временное обиталище, настоящий его дом все эти годы был на улице Зелменя, в официальной семье, куда звонили официальные лица и друзья и где Марута подробно информировала их о том, где находился Отомар в данный момент, в том числе и о Доме творчества. На улицу Зелменя нес он все ценные покупки, создавая и свой запас. И там же находился в дни рождения и именин — своих, Маруты, детей. Иронией судьбы было то, что дни именин Маруты и Алды приходились на одно и то же число. Алда уже больше чем за месяц начала думать и фантазировать, как они проведут этот день. Но Марута потребовала, чтобы он был дома. «Что подумают люди, если тебя не будет!» Он сидел за семейным столом, среди гостей, званых и незваных, сидел, как осужденный, и лихорадочно придумывал, как бы улизнуть. Улыбался жене, проклинал собственную нерешительность, слабость, ложь. Когда позвонила Алда и перехваченным слезами голосом назвала его трусом, тряпкой и так далее, он отвечал в трубку так громко, чтобы слышно было за столом: «Да, профессор. Извините. У моей жены именины. Спасибо, я передам ваши поздравления. Неужели так необходимо сейчас же? Понимаю. Вызываю такси».
На том конце провода журчал радостный смех: «Светик мой! быстрее!»
Почти все можно восстановить: починить мебель, склеить стекло, заштопать носок. И только чувства — нельзя. Да было ли у меня чувство к Маруте? А у нее? Она еще не понимала, что я вру, верила каждому моему слову, и странно — именно тогда она сказала: «Мне нечем жить, брожу во мгле, вязну и скоро утону совсем». Когда она поверила лжи, когда приноровилась к ней, когда приняла правила игры? Когда стала дома фурией, а на людях — ангелом?
Ложь во спасение лишь создает видимость спасения того, кто лжет. Просто отодвигает время возмездия. Нельзя обманывать любимую женщину. Неизвестно, как и когда, но рано или поздно она поймет, вернее, почувствует, что она больше не единственная и не любимая. Марута сказала: «Зять и невестка отняли моих детей. Другие женщины — тебя. Что осталось мне? Подари мне малыша. Больше ничего от тебя не требую!» В возможность развода она не верила. Слишком согласной была их общая ложь. Он почти ни единого вечера не проводил дома, но всегда возвращался: ночью,