Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда кольцо перестает быть просто куском металла, разум уступает место вере и всевозможным иррациональным истинам. Нелепое и сакральное причудливо соединяются в узоре жизни.
Благородный муж, который держится вдалеке от бойни и кухни[120], есть не что иное, как эмоциональный конструкт. Благородный муж не может выносить вида крови на бойне, зато с аппетитом ест приготовленное мясо. Буддизм проповедует запрет на убийство живых существ и воздержание от мясной пищи, и это тоже своего рода эмоциональный конструкт. Буддисты не знали, что растения живые, но по данным современной биологии, деревья тоже имеют нервные реакции, испытывают боль, разве что не кричат о ней, и даже способны двигаться, приспосабливаясь к изменениям среды. Но можем ли мы смеяться над эмоциональным конструктом буддистов? Иными словами, в каком смысле и в какой мере нам дозволено потешаться над их смешными и лицемерными установками? Если бы все было иначе, если бы убийство цыпленка, котенка, щенка, утенка – словом, любого существа, которое годится в пищу, вызывало общественное одобрение, если бы при виде ребенка, который радуется кровавой резне, мы не испытывали трепета и отвращения, никто не уличил бы нас в нелепости и лицемерии, но стала бы наша жизнь лучше?
Что же нам делать? Не давать детям мясо, вовсе перестать их кормить – или смеяться над ними и истреблять сочувствие ко всему красивому и живому? Сочувствие, которое заповедал Мэн-цзы, заповедали буддийские наставники, заповедали учителя по всему миру?
Размышляя над этим, я наконец понял Фуча. Он не успел взять свое речегубство назад, не успел окропить порог петушиной кровью, чтобы спасти дядюшку Ло, и тонул в неизбывном чувстве вины.
Это было невозможно понять.
И невозможно не понять.
△ Плести́ заро́к
△ 结草箍
Фуча окончил одиннадцать классов и был одним из немногих представителей деревенской интеллигенции. Он отлично управлялся с бухгалтерией, играл на флейте и хуцине, был почтителен к старшим, все, за что ни брался, делал на совесть, и его красивое белое лицо привлекало внимание девушек, где бы он ни оказался. Он этого словно не замечал, взгляд его не блуждал где попало, а устремлялся на какой-нибудь надежный и безопасный объект, например, на пашню или на лица стариков. Он притворялся или в самом деле не слышал девичьего шепота, не понимал настоящего значения их стыдливых и удивленных возгласов? Никто не знал наверняка.
Некоторые девушки при его появлении специально халтурили с рассадой, сажали пучки вкривь и вкось, чтобы посмотреть, сделает ли он замечание. Фуча был кадровым работником и не мог не сделать замечание, но лицо его оставалось бесстрастным, он говорил официальным тоном: «Аккуратнее с рассадой» и шел дальше, не задерживаясь. Одна девушка, завидев его, нарочно поскользнулась и упала, чай из ее корзины просыпался на землю, она заахала, запричитала – хотела посмотреть, подойдет он помочь или нет. Фуча был кадровым работником и не мог не помочь, но на лице его не дрогнул ни один мускул, он собрал чайные листья в корзину, забросил корзину себе на плечи и пошагал дальше.
Плачущая от боли девушка не показалась ему важнее корзины с чаем. Он не понимал, что бросить ей: «Извини, я пойду» – слишком мало. И не догадывался, что пестрые девичьи наряды, цветки корицы и персика в их волосах имеют к нему какое-то отношение.
«Надо же, возомнил о себе невесть что!» Девушки все хуже выносили холодное высокомерие нашего счетовода, в их груди распалялся праведный гнев. Когда несколько свах одна за другой получили от матери Фуча решительный отказ, этот гнев постепенно принял коллективные формы и распространился из Мацяо по всем окрестным деревням, а заносчивость Фуча стала притчей во языцех для девушек на выданье на много ли вокруг. По дороге на ярмарку или во время общих собраний в коммуне девушки непременно собирались вместе и, пылая ненавистью к общему врагу, принимались честить и флейту этого зазнайки, и его хуцинь, и его белое личико. В Мацяо уже имеется один дядюшка-красноцвет, вот будет ему смена! А может, наш Фуча и не красноцвет вовсе, а евнух! Девушки упивались своим ехидством и хохотали до слез.
Скорее всего, их гнев не был таким уж яростным. Просто коллектив умножает любые чувства: стоило девушкам сбиться в стаю, и все менялось. Они теряли контроль над своими клетками и нервными окончаниями, чувствовали боль там, где ничего не болело, чувствовали зуд там, где ничего не зудело, чувствовали себя счастливыми без всякого повода и злились, когда для этого не было особой причины, использовали любой предлог, чтобы поднять шум, и не желали знать никакой меры.
В конце концов полтора десятка девушек тайком сплели венок из травы и поклялись друг другу не выходить замуж за этого счетовода, а кто нарушит клятву, пусть превратится в свинью, превратится в собаку, да покарает ее небо и поглотит земля.
Это называлось «сплести зарок».
Шли годы. Фуча не знал ни о каком зароке и не имел понятия, что стал объектом такого священнодейства. Он все-таки женился, но не на дочери Царя драконов, не на сестре Нефритового государя – его хозяйка даже причесаться толком не умела и была толстой, как кадушка. Эта кадушка в доме Фуча стала скучным итогом клятвы, которую девушки держали больше десяти лет, объединившись против общего врага. Конечно, ко времени, когда Фуча наконец женился, они давно покинули родительские дома и вышли за других мужчин. У трех заротчиц имелся выбор, к ним домой приходили свахи от матери Фуча, да и от самого Фуча. Но девушки помнили про сплетенный зарок и не могли предать подруг. Верные своему слову, полные радости от свершившейся мести, пылая огнем самопожертвования, они твердо отказывали свахам.
На мой взгляд, клятва – такое же проявление тирании языка, как речегубство. Одна из тех трех девушек – чжанцзяфаньская Цюсянь – под гнетом этой тирании вышла замуж за скотного врача. Нельзя сказать, чтоб у