Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дальнем углу, едва различимая в темном платье, стояла Геновефа и шептала по-латыни заупокойные католические молитвы.
— То зла война, пан сержант, — вздохнула она, увидев Орехова. Перекрестилась и тронула повешенный поверх платья крест. На нем белел распятый людьми бог с карминовыми капельками на точеном из кости теле.
У полковника Симина горбатилась спина. Узкие погоны неловко встопорщились на плечах.
— Матка бозка, крулева неба и земли… — заунывно шептала Геновефа и незаметно крестила спину русского полковника.
Приглушенное бормотание разозлило Николая. Санитарки и сестры, глотая слезы, делают перевязки, разносят по медсанбату еду и лекарства, стирают бинты, принимают раненых. У них дел полные руки. Получается вроде так, что больше всего скорбит по Евгении Михайловне эта неведомая монашка.
— Шли бы вы отсюда, пани, — сказал Николай. — Неверующая доктор, что вам на молитвы тратиться…
Геновефа растерялась, спрятала нагрудный крестик в складки платья и вышла за Николаем.
Обидчиво поджав губы, она сказала ему:
— От сердца у меня то шло, пан сержант… Иезус Христус, то сердце чловечи. Он не велит убивать.
— Не убий, значит, — насмешливо сказал Орехов, остановился и оглядел Геновефу. Спросил грубовато и откровенно: — Какого же хрена твой бог войны не прикроет? Четвертый год люди друг друга бьют, а он с небес посматривает и пальцем не шевельнет…
Геновефа протестующе вскинула руки.
— Цо пан муве! — ужаснулась она. — Не можно смеяться над верой!
— Бог, что ли, накажет? — усмехнулся Николай. — Немцы бы не стукнули напоследок, а бога я, пани, не боюсь…
Евгению Михайловну похоронили на окраине села возле медсанбата. На берегу, где росло десятка два сосен, кленов и ясеней. Деревья смотрелись в черный омут польской реки Мадзеле. Молчаливый октябрь разливался по захолодавшим полям. Пригорок был усыпан хвоей и влажными палыми листьями. Желто-золотистыми, облетевшими с ясеней и багряно-красными, скинутыми кленами. На земле было огромное кладбище умерших листьев, и люди бездумно топтали их прах, в котором шаги затихали и ступали мягко. Трава у реки, утомленная тяготой прожитою лета, была тронута инеем. На одиноких камышинках блестели крупные капли.
С пригорка был виден лес за рекой. Щетинистая желто-зеленая гряда тянулась на восток. В ту сторону, где за сотни километров лежала родная земля.
Отказала в последнем судьба Евгении Михайловне. Прах ее ляжет на песчаном взлобке возле маленькой польско-мазурской деревни Старо-Мадзеле. Чужие сосны будут шуметь над могилой, чужие облака плыть в небе. Летом прибегут чужие ребятишки, и незнакомая речь будет звучать на пригорке…
Те, что хоронят, уйдут на запад. Им еще воевать.
Сейчас стоят они тихой и тесной толпой, обнажив головы. Солдаты, офицеры, сестры и санитарки. Здоровые и раненые. Слушают, что говорит усталый подполковник, командир полка Петр Михайлович Барташов, и думают о смерти. Думают, что, может, им вот так же доведется лечь в чужую землю.
Слова подполковника падают как осенние листья с деревьев. У ног желтой пастью разверзлась могила. Говорит Барташов привычные и скорбные слова, которые принято говорить на похоронах. Говорит и думает, что, может быть, через сто лет, может, через пятьдесят, а может быть, и раньше у людей вырастет отвращение к тому, чтобы убить человека.
Николай стоит, стиснув зубы, и перебирает день за днем, встречу за встречей с женщиной, которая лежит сейчас в гробу. Он не может осознать, что она мертва. Ему кажется, что она просто заснула, хотя отчетливо видит бескровные губы, тусклую кожу, заострившийся нос и голубоватые стылые веки. Ветер, прилетающий из-за реки, несмело колышет у мертвой прядку волос, расчесанную так, чтобы скрыть угловатые скулы. Ветер шелестит в деревьях и чуть слышно, словно брошенный ребенок, всхлипывает в их поредевшей листве.
На горизонте между облаками багровеет узкая щель, и в эту щель уходит солнце…
Впереди Николая, понурившись, стоит капитан Пименов. Он не слушает, что говорит Барташов, не думает о смерти военврача Евгении Михайловны Долининой. Война постепенно сделала Пименова равнодушным к чужому горю, к чужой смерти. Он думает о себе. Думает напряженно и безысходно. Глаза его выцвели, потускнели от тяжелых мыслей, еще больше затмилось сердце. Немного, совсем немного осталось довоевать. Неужели он не останется в живых? Должен остаться, должен возвратиться к семье, к жене, к дочурке. Истосковался он о них, извелся…
Странно одно: чем больше капитан боится смерти, тем ближе ощущает ее. Отогнать это наваждение Пименову не хватает сил, и он начинает терять голову.
Неделю назад вечером шел по лесу и нос к носу встретился с немцем. Рванул из кобуры пистолет и жахнул полную обойму. Потом очнулся, и стало стыдно. Не в немца стрелял, в суковатый обломок дерева, срезанного снарядом.
Рядом с Пименовым стоит Юрка Попелышко, младший сержант, командир отделения разведки. Он только что возвратился с задания. Выгоревший ватник в грязи, на скуле спеклась темная ссадина. Обветренные губы сжаты в нитку.
На гроб Юрка не смотрит. Он уже много раз видел смерть, чтобы без нужды глядеть на нее.
Юрка смотрит прищуренными глазами на косматое закатное солнце, слушает командира полка и, как камешки на ладони, перебирает собственную прожитую жизнь. Ту, потускневшую в сознании, невероятно далекую мальчишескую наивную жизнь. С мамой и папой, со школьными отметками, со Светланкой, с теплыми шарфами и кипяченым молоком.
И нынешнюю, где каждый прожитый день пишется автоматными строчками, где Юрке Попелышко приходится убивать людей.
Солнце бьет в глаза, слепит, насквозь пронизывает голову. Юрка не прячет глаз. Сейчас он всерьез думает, что его могут убить на войне. Осознанно думает об этом впервые за двадцать прожитых лет, которые сейчас теснятся в воспоминаниях. Некоторые годы кажутся сейчас неприметными серыми днями, некоторые дни застыли в памяти, как невероятно долгие, нескончаемые годы.
Возле гроба, опустив на руки голову, рыдает, откровенно и горько, человек в полковничьей шинели, накинутой кем-то ему на плечи, нейрохирург Симин.
В стороне жмется к стволу вековой сосны остроносый бровастый человечек в куцем пальтишке с заплатанными рукавами. Глаза его терпеливы и грустны. Пряди вьющихся волос падают на лоб. Бархатный вытертый воротник обсыпан перхотью. К груди остроносый прижимает обшарпанный футляр.
Когда подполковник Барташов кончил говорить, когда гулко ударили по крышке гроба пригоршни брошенной земли, а санитары взялись за лопаты, остроносый открыл футляр, достал скрипку и, припав к деке щекой, двинул смычок.
Звук вонзился в тишину так неожиданно, что многие вздрогнули. Музыка лилась тихо и торжественно. Казалось,