Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обвинитель также особым образом интерпретировал ту часть письма юноши, где тот говорил о возможности настоящей кражи, — значит, утверждал прокурор, он этот вариант обдумывал, а это и есть не что иное, как умысел. И более того: вся эта сцена в магазине — «безобразная сцена», как назвал ее обвинитель — была явным нарушением общественного порядка и может быть расценена также как злостное хулиганство. В этом заключалась особая угроза для подсудимого. Как потом один из заседателей признался адвокату, это окончательно склонило суд в пользу прокурора: судья испугался, что обвинение может быть переквалифицировано по другой статье, после чего все начнется сначала и дело может обернуться еще худшим для юноши, которому все симпатизировали. Доводы защиты суд во внимание не принял, — что, обобщал отважно адвокат в своей статье, и случается сплошь и рядом.
Юноше дали два года. Он отбыл год, писал адвокат, и вышел на свободу возмужавшим, обретшим уверенность в себе, закалившимся в труде, пусть и не легком, но благотворном и полезном. К счастью, с ним все закончилось благополучно, сообщал адвокат читателям, но уроки этого дела говорят не только о данном случае — странном, внешне запутанном, но по сути очевидном. И адвокат излагал еще ряд горьких выводов о положении института защиты, об адвокатуре, о тяжелой своей профессии, в которой нужно быть прежде всего человеком, а только потом — законником.
10
В противоположность письму, легшему в основу судебного дела против Ахилла и опубликованному потом в газете, другое его письмо, оставленное им для Лины, никто, кроме нее, никогда не видел. Она нашла его на телефонном столике часов через пять или шесть после ареста Ахилла, когда позвонил ей отпущенный из милиции Юра. Возможно, что письмо хранится у нее и по сей день. Возможно, что когда-нибудь Майя найдет его, а вместе с ним найдет и ответ на тот вопрос, который она задавала матери и отцу, а именно — как их угораздило родить себе дочь? Однажды Ахилл захотел прочитать свое, написанное в давней юности письмо и спросил о нем Лину. Та лишь испытующе взглянула на него, и он, как бы оправдываясь — перед Линой всегда в чем-то нужно было оправдываться, — сказал, что ему пришло в голову посмотреть, не сможет ли его письмо стать текстом некоего музыкального монолога, чем-то вроде драматического речитатива. Лина сказала: «Нет», — и Ахиллу оставалось лишь кивнуть понимающе головой. Затем он все же написал либретто монолога, который назвал «По мотивам письма», — голос юноши, альтовая флейта, рояль, ударные. Впервые был исполнен монолог в программе одного из тех концертов, какие удавалось иногда устраивать «полуофициально» — в обход Союза композиторов и филармонии. Ахилл позвонил в Ленинград, и Лина приехала. Юноша — ученик из класса, в котором преподавал Ахилл, — произносил монолог, альтовая низкая флейта ему иногда отвечала коротким печальным откликом. После исполнения, когда Ахилл раскланялся в ответ на шумные аплодисменты и сел на место, Лина сказала: «Тут, конечно, многое не так, — и спросила: — Флейта — это я?» Ахилл рассмеялся. «Похоже, — заключила Лина. — Спасибо».
То письмо, он помнил, было путаным, сумбурным, нервным. Все, что он старался передумать, все, что он перечувствовал в течение нескольких дней, которые предшествовали краже, излил Ахилл на страницы письма, умолчав, однако, про Ксеню. Но там были слова, чей смысл говорил об интимном: я мужчина, писал Ахилл, и далее со страстной убежденностью писал, что если б им двоим, ему и Лине, довелось оказаться рядом, он хотел бы держать ее руку в своей и вместе идти одною дорогой, что бы ни случилось. И это было самым важным из написанного — для него и, как показала жизнь, для нее. В темном коридоре, когда накануне их последнего свидания коротким «да» прозвучало признание Лины («ты не считаешь себя объективной» — «да»), он не ответил ей признанием своим, — он только в письме решился сказать, что хотел бы держать ее руку. Будь Лина в своих мыслях, чувствах — и в восприятии чувств людей, ее окружающих, — менее прямолинейна, она заметила бы в сослагательности «б» и «бы» не только лишь желательность, но нечто и отрицаемое, причем отрицаемое без ссылок на обстоятельства, на ужасную ситуацию, в которой Ахилл оказался, услыхав обвинения в трусости. Тонкий аналитик, каким Лина, конечно же, быть не могла, интерпретировал бы всякое отсутствие стенаний, сетований на злосчастную судьбу и прочее как признак неуверенности в том, действительно ли написавший сослагательное «я хотел бы» желал того сильно и страстно. Лина была существом чудесным, девушкой прекрасных свойств, и трудно сказать, сколь можно винить ее в том, что различные «бы» оставлялись вне ее внимания. Скорее, Линина определенность делала ее еще прекраснее — особенно на фоне поколения, возросшего во лжи, двусмысленностях, осторожности, как бы и выросшего осторожно, не рискуя и как бы оговариваясь. Определенность Лины восхищала — и втайне Ахилл смущался, сталкиваясь с проявлениями этого характера. Так было (что Ахилл почти не сознавал) с начала их знакомства, так было и потом: спустя и десять лет и позже. И слишком примитивно было бы считать, что характер этот обусловлен склонностями к математике, к точности, хотя Ахилл и относил свою несовместимость с Линой за счет разницы чисто математической: свои эмоции и размышления он представлял себе кривой — «по