Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отвечая на запрос московского следователя, Кутузов переписал последние строки своей коломенской покаянной:
Мои предыдущие показания страдали отсутствием полной, исчерпывающей откровенности. Критически их оценивая, я прихожу к выводу, что допустил в этих показаниях беспринципные и недостойные увертки и не сумел целиком и полностью изжить остатки оппортунистического наследия, пытаясь при оценке ряда фактов и своего поведения в целом найти себе оправдание (даже перед самим собой). У меня там написано, что «я вел себя в Коломне небезупречно, но и оппозиционной работой это назвать нельзя». Конечно, это – непростительная для меня увертка. Если, будучи в вузе, я не чувствовал под собой достаточно прочной партийной основы – особенно перед исключением, то приезд в Коломну определенно побудил меня к тому, что на партийном языке называется двурушничеством.
(Термин «двурушничество» уже встречался не раз, и в следующей главе он станет ключевым для описания «я» оппозиционера.) Указывая на свое стремление одновременно действовать в пользу двух противоположных сторон, обманывая каждую из них, Кутузов клеймил себя как нечестного партийца и нечестного оппозиционера.
Находясь в вузе, я не сумел целиком и полностью изжить остатки оппозиционного наследства. Эти остатки, не имея под собой принципиальной основы, сводились к отдельным выпадам против бюро ячейки или определенных работников бюро. Перед чисткой они пополнились еще рядом ошибок, из которых основная выражалась в том, что я взял под защиту уклонистское выступление (троцкистское по характеру) своего приятеля и в результате получилось то, что было правильно квалифицированно со стороны бюро ячейки – как группировщина. В общем, за время пребывания в вузе (1929‑й год) я не сумел перестроиться по-новому – на четкий большевистский лад. Сыграли при этом некоторую роль перегибы в настороженности по отношению ко мне (статья в стенгазете, обвинение насчет книги Троцкого «К другу») не служат для меня оправданием[596].
В последних строках переписанной автобиографии Кутузов заявлял:
Пребывание в Коломне пополнило мои колебания в вопросе о коллективизации, колебания и неуверенность по ряду других вопросов политики партии. Это происходило на почве таких, например, фактов, привлекавших мое внимание: партийцы, вступившие в последний Ленинский набор, коллективное вступление цехами, не платят членские взносы и не ходят на партсобрания; активность рабочих собраний вообще слабая; проскальзывающее на собраниях или в случайных разговорах недовольство рабочих в связи с коллективизацией <…> Благодаря отсутствию строгого анализа этих отрицательных явлений, их причин и носителей, у меня начали отрываться клочки старого идейного хлама времен оппозиции. А отсюда – тяга к знакомствам, перечисленным в предыдущих показаниях, примиренчество, а в ряде случаев и активная поддержка элементов оппозиционности в настроении тех товарищей, с которыми приходилось беседовать.
Как и его кумир Зиновьев, Кутузов последовательным оппозиционером быть не умел.
Но и уверенности в правильности своего поведения я не чувствовал и потому мнения, которые я высказывал, страдали политической бесхребетностью. В предыдущих показаниях у меня написано, что я воздерживался от ясных определенных установок. Это действительно так было. Укажу конкретно.
Говоря свое мнение о темпах коллективизации, я не шел дальше той мысли (правооппортунистической, по существу), что в перегибах виновно ЦК – больше, чем местные работники, и что перегибы обострили товарный голод. От заострения вопроса и выводов меня удерживало опасение за то, что острая постановка будет подхвачена крестьянскими <…> настроениями, возможными при данном составе рабочих.
Кутузов делал ставку на производственников:
Мне интересно было выявить мнение сторонников из числа той части рабочих, которые или вовсе не связанны с крестьянским хозяйством, или связанны в такой степени, какая не оказывала бы доминирующее влияние на настроения и психологию <…>. Я опасался своими разговорами сыграть на руку собственническим и тем более кулацким настроениям <…>. Высказывая мнение о зарплате и расценках, я тоже не делал острых выводов, не имея уверенности, что они не послужат пищей только для рваческих настроений; ограничивался «поддакиванием» на жалобы о плохом «житье» и указанием того, что расценочная практика в цехе парализует инициативу рабочих предложений, и что для общего снижения расценок и повышения норм нет еще достаточно подготовленной основы в виде рационализаторских мероприятий. Вопрос о необходимости взятых темпов индустриализации у меня не вызывал сомнений.
В общем, моя скованность, эта идейная противоречивость, путаница собственных взглядов делала неуверенной мою позицию троцкистского рецидива и мешала той решительности в действиях, которую я имел в 1927 году, когда был уверен в правильности оппозиционных взглядов и, можно сказать, «грудью» их защищал[597].
Главное, что Кутузов сумел пересмотреть свои взгляды не в силу принуждения, а после внутренней борьбы и по зову совести:
В заключение скажу, что арест был не причиной, а только поводом к идейному саморазоблачению, к критической оценке идеологической путаницы и вытекающего из нее поведения. Я неверно представлял себе природу трудностей и отрицательных явлений, и потому не мог дать им верной оценки и без жертв (в том числе и со стороны рабочего класса) – взятый темп индустриализации невыполним, коллективизация – движение прогрессивное – ломка и издержки здесь неизбежны, темпы и рывок / работа требуют громадного напряжения сил и единства воли – и все, с этим связанное. Вот этой установки у меня не было, а была противоположная <…> – в духе троцкизма, который после XV съезда стал объективно выполнять контрреволюционную роль. Таким образом, и мое поведение в Коломне заслуживает такой же оценки – неприятно, а приходится эту «пилюлю» глотать, как продукт собственного творчества. Теперь необходимо вооружиться по-новому и всерьез, чтобы получить право на апелляцию к партии – после того, как отбыв наказание, какое полагается «по уставу»[598].
Днем позже Кутузов признал, что долгое время лгал следствию, что показания, данные 18 и 19 июля «были недостаточно откровенны и с увертками – это, конечно, лишний минус для меня»[599].
Начиная с 21 июля и на дальнейших допросах Кутузов называл любую агитацию в пользу оппозиции «объективно контрреволюционной»[600]: «Заключением моей беспринципной троцкистской деятельности явилась мысль написать