Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Исповедь оппозиционеров напоминала медицинский бюллетень временно заболевшего, но теперь излечившегося человека. Трудно сказать, была оппозиция симптомом или причиной заболевания, но так или иначе она ассоциировалась не столько с идеологическим, сколько с психологическим или даже телесным распадом. 22 июля 1930 года тюремный врач Никитин диагностировал заболевание у заключенных: у Бурцева обнаружился «нервоз сердца» и «неврастения» с «резким повышением рефлексов сухожильных и мышечных»; у Паукина – «порок сердца»; у Кутузова – «туберкулез правой верхушки активный и менее ярко выраженный в левой верхушке нервоз сердца»[605]. У Голякова тоже нашли «болезненное состояние», являющееся следствием «сделанного ему 23 июля с/г операции аппендицита», на первом этапе следствия он был направлен «для излечения в больницу Томского изолятора»[606]. Слабость, подверженность как физическим, так и моральным недугам выражалась в политическом инакомыслии, но в то же время апелляция к болезни была ресурсом защиты: в мимолетном сомнении виновно было не сознание, а тело. Оппозиционер, доказавший, что он стал жертвой физиологического или психологического недуга, был больным товарищем, а не кем-то, кто бросал намеренный вызов партийному единству, – коломенских оппозиционеров полагалось лечить, а не наказывать. Ведь их сознание помутилось из‑за болезни, но, придя в себя, вылечившись, они опять стали примерными большевиками.
Впрочем, арестованных не жалели. Условия тюремного содержания оппозиционеров были незавидными. 28 июля 1930 года Кутузов, находившийся в коломенском домзаке, обратился с просьбой: «1. Возвратить документы, вряд ли уже теперь имеющие значение для ГПУ, но ценные для меня – выписки из протоколов Окружной контрольной комиссии и Сибирской контрольной комиссии, а если возможно, и газеты „Красное знамя“. 2. Переслать письмо жене. 3. Разрешить, если возможно, свидания чаще, чем 3 раза в месяц»[607].
В письме начальнику Московского областного ГПУ, написанном из Томска 29 сентября 1930 года, Раиса Моисеевна Кутузова обращала внимание на здоровье мужа:
17 июля в гор. Коломне был арестован мой муж Иван Иванович Кутузов. 9 сентября он был этапирован в гор. Москву, будто бы в Бутырскую тюрьму. Вот уже прошло три недели, и мне неизвестно, где он находится. Писем от него нет. Или не разрешают посылку писем, или он болен. Он болеет туберкулезом. Если можно, сообщите, где он находится, состояние его здоровья, и если можно, то перешлите ему письмо. <…>
Неужели мне будет отказано в моей просьбе?
Адрес мой:
Гор. Томск, Тюремный переулок д. номер 4, Санатория Эпилептиков, воспитательнице Р. М. Кутузовой[608].
В первое время после прибытия под конвоем из Томска, где он был арестован, Голяков сидел на Лубянке, в главной цитадели ОГПУ. Условия содержания там были более жесткими, чем в коломенском домзаке. Вскоре по его настоятельной просьбе его перевели в Бутырский следственный изолятор, главную пересыльную тюрьму столицы. 11 сентября 1930 года он обращался к следователю ОГПУ:
21 августа, будучи у вас, я просил о создании лучших условий в тюрьме Лубянка, 14. Просил вас дать бумаги для апелляционного заявления в ЦККа. Вы пообещали создать лучшие условия с переводом в тюрьму Бутырскую.
Находясь в Бутырке, я оказался в таком положении, что нет возможности описать; в таком заключении достойны быть только враги, заклятые враги рабочего класса. Я валяюсь на асфальтовом полу, имея возможность спать в сутки не больше 4–5 часов; в камере находится 107 человек, нет никакой возможности не только написать обстоятельное заявление, но даже почитать книгу.
Как вам известно, я прибыл из г. Томска, физически совершенно слабый после проведенной операции 24 июля. Мне приходится валяться на полу и быть полуголодным. Такое заключение, при наличии неимения передачи, постепенно превратит меня в короткий срок в инвалида, это никому не нужно, ни государству, ни мне.
Принимая во внимание нашу последнюю беседу, где я вам заявил, что я осознал всю глубину своих ошибок и непартийных поступков, от которых я отмежеваюсь, и официально об этом заявить не могу только потому, что Вы это, по-видимому, не хотите, т. к. я просил у Вас на Лубянке бумаги, вы же сказали, чтобы я написал заявление из Бутырки, а в Бутырке я тоже самое не имею бумаги, кроме грязного (как этот) клочка, а самое главное, физической нет возможности. Прошу вас разобрать мое заявление и сделать свое заключение.
Иван Голяков, камера номер 8б, коридор 19[609].
На завершающем этапе следствия у арестованных выпытывали структуру их политических связей. Следствие настойчиво предлагало Кутузову «изложить подробно» его деятельность в «троцкистском подполье», «персональное участие» его и других в оппозиционной организации. Тот уверял: «Связи с Томском по троцкистской линии не имел. Будучи в Томске, я троцкистской работы не вел подобно тому, как здесь, в Коломне. В предыдущих показаниях указано, что я не имел устойчивости, чувствовал на себе остатки троцкистского наследства, что и выявилось в моем поведении, известной ошибке <…>. При всем этом я от партийной организации не обособился, и поэтому моя неустойчивость была известна».
Кутузов не отрицал, что сохранил личную дружбу с некоторыми студентами института, но все это «без политической подкладки (бывали выпивки, игра в преферанс – что и отмечено в протоколе комиссии по чистке при мотивировке моего исключения)». Переписка с Дульневым, который жил в Томске, и Сергеем Кузнецовым «имела личный характер». О Казанцеве, который жил в Надеждинске, Кутузов говорил подробнее: «Инженер. Окончил нынче, в апреле м[еся]це. Член партии. В оппозиционной работе со мной участия не принимал, хотя приятели давнишние. Можно сказать, что к моим ошибкам был настроен примиренчески, но за это не ручаюсь. При чистке был комиссией исключен, но Окружная контрольная комиссия это решение не утвердила»[610].
Из товарищей, которые имели отношение к оппозиции 1927 года, были упомянуты Матвеев и Таскаев – «оба при чистке исключены из партии,