Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах-ах-ах! — фыркнул Легран. — Если вы хотели рассказать дурацкую историю, то…
— Сразу видно, — оборвала его Анна, — что уж вам-то никогда не случалось вставать в полдень. А что потом?
— А потом на куду стало очень трудно охотиться, так оно остается и поныне.
— А охотник? — спросил Эпаминондас.
— Говорят, он снова поднялся с постели лишь для того, чтобы покинуть Африку, и больше его здесь не видели…
— Это был не охотник, — проговорила Анна. — Господи, как бы мне хотелось подстрелить завтра куду…
— А вот я, — возразил Эпаминондас, — чего бы только я не дал, чтобы…
— Когда убиваешь его как положено, поджидая, подстерегая долгие дни и недели, тогда, наоборот, чувствуешь себя по-настоящему счастливым. Грузишь его себе на крышу автомобиля рогами вперед и как-то по-особому, со всей силой давишь на клаксон — чтобы все узнали об этом событии. И вдруг понимаешь, как прекрасна жизнь. А потом долго при свете ацетиленовой горелки смотришь на своего куду, силясь вспомнить то, что, казалось, напрочь забыл.
— А когда ты на него смотришь, тебе не случается испытывать желание завладеть еще каким-нибудь куду? — спросила Анна.
— Еще как, — заметил Эпаминондас.
— Какой разговор! — ответил я. — Да с этого момента это желание уже никогда вас не покидает, оно остается с вами навечно. Но все равно, так редко случается убить подряд одного за другим, что, пока ждешь, успеваешь вконец потерять всякую надежду.
— Но ведь в то время, — предположила она, — можно занять себя чем-то другим, разве нет?
— Конечно, — согласился я, — можно вернуться к своим обычным занятиям, но все равно ты уже не тот. Ты изменился навеки, и с этим уже ничего не поделаешь.
Она улыбалась, немного захмелев — от виски и от желания подстрелить куду. Я снова принялся нежно поглаживать ей лодыжки, как-то все более и более тревожно. Жарища стояла ужасающая. Время от времени она прикрывала глаза. Все мы чувствовали себя очень усталыми. Легран заснул и тихонько похрапывал. Эпаминондас сделался задумчиво-мечтательным. Анна окинула взором Леграна и улыбнулась.
— Это просто дань преданности, попытка не бередить сердечную рану, — сказала она. — На самом деле, конечно, Жеже совсем не такой уж неуловимый зверь. — Потом добавила: — Скажи, а в своем американском романе ты напишешь про куду? Ведь, раз о них уже рассказывал господин Хемингуэй, не сочтут ли это дурным тоном?
— Но ведь, не будь господина Хемингуэя, — возразил я, — мы бы вообще не могли об этом говорить, так неужели лучше лгать и делать вид, будто мы говорим о чем-то другом?
— Нет-нет, лучше уж сказать правду, какой бы горькой она ни была.
Она склонилась над столом и положила голову на скрещенные руки. Волосы у нее совсем растрепались, и гребешки упали на пол.
— А о чем еще ты собираешься рассказать, — тихонько спросила она, — в этом своем американском романе?
— О многочисленных путешествиях, — ответил я. — Это ведь получится очень морской роман, тут уж ничего не поделаешь.
— А ты опишешь там цвет моря?
— А как же без этого…
— А еще что?
— Оцепенение африканских ночей. Лунный свет. Звуки тамтама племени мангбуту на просторах саванн…
— А еще что?
— Кто знает? Может, еще какое-нибудь каннибальское пиршество. Но цвет моря в разное время дня, это уж точно.
— Ах, как бы мне хотелось, чтобы люди восприняли это как путевые записки.
— Так оно и будет, мы ведь только и делаем, что путешествуем.
— Все-все, кто прочтет?
— Может, и не все. Может, найдутся человек десять, которые воспримут это по-другому.
— А эти, они что подумают?
— Какая разница, да все, что захотят. Нет, правда, все, что им заблагорассудится.
Она замолчала. По-прежнему опустив голову на скрещенные руки.
— Поговори со мной еще немножко, — едва слышно попросила она.
— Когда спишь, — продолжил я, — и знаешь, что он там, лежит себе возле палатки, то кажется, будто это все, что нужно тебе в этой жизни, и, появись что-нибудь еще, кроме этого куду, это будет уже слишком — короче, что уже никогда не захочешь ничего другого, что он так и останется единственным твоим желанием. Наверное, это и есть счастье.
— Ах, — тихонько прошептала она, — как было бы ужасно, если бы на свете не было куду.
По-моему, я снова выкрикнул ее имя, как со мной уже случилось тем утром. Эпаминондас снова вздрогнул. Легран проснулся. Спросил меня, что случилось. Я успокоил его. Ответил, ничего такого. Мы пошли спать. За неимением места Эпаминондас разместился в одной комнате с Леграном. Я услыхал через перегородку, как тот спрашивал, не издеваемся ли мы над ним и долго ли еще будет продолжаться эта комедия.
— Кто знает?.. — как-то очень рассудительно ответил Эпаминондас. — Может, завтра уже все закончится. — Это вызвало у Леграна приступ гомерического хохота, ибо на сей раз он понял, что тот имел в виду.
На другой день мы отправились в путь в четыре часа утра, как заправские охотники. У Леграна был жесткий распорядок дня, и он придерживался его неукоснительно. Чуть больше часа мы ехали в полной темноте, дороги были скверные, и занятие это было не из приятных. Потом над саванной Уэле поднялось солнце. Край этот был удивительно красив. Долины, родники, какое-то просветленное небо. Порой попадались и леса, но более редкие, чем в бассейне Конго. Все вокруг было покрыто высокой густой травой. Это была настоящая страна куду. Время от времени из земли выступали черные скалы, они были какой-то странной формы и очертаниями часто напоминали Эпаминондасу нашего любимого зверя. Стало гораздо прохладней, чем накануне. От берегов Уэле шло высокое плоскогорье, от пятисот до тысячи метров, плавно поднимавшееся в сторону Килиманджаро. Непрестанно дул ветер. Небо было покрыто облаками, но легкими. Дороги становились все хуже и хуже, и нам было уже трудновато поспевать за джипом Леграна.
К полудню мы прибыли в небольшую деревушку. Там уже не было ни одного бунгало белых поселенцев. Легран объявил нам, что здесь проезжие дороги кончаются и теперь мы уже недалеки от цели, всего часа три пешком. Мы были так покорны, что, похоже, он уже окончательно успокоился на наш счет. А мы, со своей стороны, немного попривыкли к его повадкам. Даже Эпаминондасу, и то пришлось в конце концов признать, что можно было влипнуть и почище.
В деревушке мы задержались довольно долго. Легран велел нам выйти из машины и ждать его на площади. Прежде чем снова двинуться в путь, пояснил он, ему еще надо навести кое-какие справки. И исчез, оставив нас одних. Встревоженная нашим появлением, вся деревушка высыпала на улицу. Наша покорность Леграну достигла таких пределов, что целый час, пока он отсутствовал, мы даже не двинулись с места. Деревушка была круглой, как цирк, плотным кольцом расположилась вокруг такой же круглой площади. Домишки были одноэтажные, все как две капли воды похожие один на другой, перед каждым небольшая веранда на столбах, крытая тростником. Все жители вышли поглазеть на нас, все без исключения — мужчины, на вид весьма апатичные и не очень расположенные к какой бы то ни было физической деятельности, и женщины, которые, когда мы появились в селении, что-то усердно ткали на своих верандах. Подойдя совсем близко, они с любопытством разглядывали Анну — и нас тоже, раз уж мы оказались вместе с ней. Это были первые представители племени мангбуту. Они были выше аборигенов, что попадались нам раньше, в долине Конго, и заметно красивей. Большинство из них, породнившись с берберами, были не такими черными. У многих щеки и лоб были испещрены глубокой татуировкой. Лица, в основном, очень миловидные и кроткие. Женщины были по пояс обнажены. Пока они глазели на нас, маленькие ребятишки то и дело подходили и, как козлята, сосали им грудь. Как заметил Эпаминондас, ни у одного из них в лице не было ничего такого, что говорило бы о каннибальских наклонностях. Это не помешало ему потребовать глоточек голландского виски, что позаботилась захватить с собой Анна, и мы с ней тоже выпили достаточно, чтобы полностью согласиться с ним во всем. Мы позволяли им смотреть на себя сколько душе угодно. Странная штука, все наши многочисленные улыбки не вызывали ни у кого ни малейшего отклика. Они словоохотливо обсуждали нас — само собой, речь шла о нашей внешности, о чем же еще, — да так громко, будто их отделяло друг от друга весьма солидное расстояние. Голоса их могли даже внушить страх, не будь они в таком резком несоответствии с нежным и кротким выражением лиц и не пребывай мы сами в том расположении духа, когда нас уже мало что на свете могло по-настоящему напугать.