Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это говорил сам ван Свитен: у отца нет могилы «как у смертных», он похоронен «как король, коим не являлся». Императрица слишком его любила, чтобы отдать земле, – и отдала камню в часовне Святого Георгия. Услышав об этом впервые, Людвиг не удивился, но теперь, переступив порог просторного, прошитого серебряным сумраком помещения, и правда задумался. Окна здесь высокие, стрельчатые и украшены искусной резьбой – хрупкими соцветиями роз и лилий; фрески выписаны так, словно святые готовы шагнуть в прохладную тишину, а скульптуры белее сахара, точенее живых ликов. Все напоминает: простых мертвецов здесь нет. В сердце часовни высится саркофаг императора Леопольда, дальше вдоль стен – плиты; над ними – пустоглазые бюсты командующих давних войн, тех, о ком Людвиг слышал только легенды. Ему ясно одно: это не просто усыпальница, это что-то вроде зала героев. Особое место, осененное благословением того, кто победил однажды дракона. Что делает здесь простой врач? Кого, от чего столь же огромного он спас? Похоже, даже его сын этого не знал. Мертвая императрица все ответы унесла с собой.
Людвиг проходит к надгробной плите старого барона, садится на корточки, стряхивает с белого камня пыль. Вчитывается в надпись, а потом оглядывается, запоздало задаваясь вопросом: и… что? Медальон не предать земле, потому что земли нет; в стенах и полу не найти потаенных ниш, чтобы спрятать его хоть в какой-то близости от владельца. Можно отыскать какого-нибудь церковного мальчишку, попросить помощи, но что, если не станет помогать, а выдворит? Ведь звучать просьба будет безумно. Глубоко вздохнув, Людвиг вынимает медальон из кармана и просто кладет поверх плиты. Вглядывается несколько секунд в портрет юноши, затем встает и идет прочь. В ушах слегка стучит, но стук проходит, когда Людвиг встряхивает головой. Приступ пока не спешит его настигать.
В арочном проеме, возле открытых кованых дверей он все же оборачивается. Хорошо, что подобного он и ждал. На надгробии доктора ван Свитена ничего нет, серебро ненастного сияния рябью дрожит в воздухе, а тени от предметов, несмотря на то что в часовне пока даже не зажгли свечи, тяжелые, темные и длинные. Людвиг прибавляет шагу. Свинцовая слабость вдруг поселяется в ногах: все же слишком долгим выдался день.
Пройдя почти весь центральный неф, он падает на лавку перед алтарем, запрокидывает голову к сводам. Потолок такой же белый, как все вокруг; лишен привычных фресок, и оттого смотреть в него легче, чем было бы, разверзнись навстречу лазурное божественное небо. Так, созерцая белизну, Людвиг сидит несколько минут. Воздух мерцает нежным нарядным золотом: в основном помещении, в отличие от часовен, горят свечи. По-прежнему никого вокруг: ни заблудшего горожанина, ни степенного священника или деловитого служки. Только с недосягаемых хоров глухо, хрипло подает голос орган: похоже, кто-то использует свободные минуты, чтобы украдкой, не получив взбучки, поупражняться в игре.
Людвиг устало жмурится, прикрывает веки ладонями. Он вслушивается уже не в орган – в пустоту внутри себя. Думает о ван Свитене, лишь на смертном одре решившем покаяться перед отцом. О Гайдне, в чьей заботе так сквозило сегодня старческое отчаяние. О братьях, с неожиданным теплом: не посидеть ли в ближайшие дни втроем, не поговорить ли о праздном, не поддержать ли друг друга в часы, когда тревога наползает из всех углов? Каспар вроде бы нашел женщину, которой увлекся по-настоящему; Николаус все больше преуспевает в делах. Скоро оба, возможно, заведут семьи, станут совсем чужими, а он…
Перед глазами ярко вспыхивает лицо карамельной принцессы; за ним – лица Терезы и Жозефины, с которыми после своего болезненного разлада Людвиг поддерживал связь. Лицо Карла. Лица Лорхен и старины Франца. Лицо Сальери… Если подумать, мир вокруг него полнится чудесными людьми. Жаль, никто из них – ни женщины, ни мужчины, ни в каком из смыслов – ему не принадлежат.
Людвиг запускает пальцы в волосы, по-прежнему жмурясь, – со стороны, возможно, кажется, что он вне себя от горя. Нет, нет. Он лишь снова вспоминает утро и запах горелой бумаги, заполонивший воздух. Вдыхая эту гарь, он продолжал улыбаться, даже когда Безымянная, простоволосая и босая, вдруг влетела в комнату, и бросилась на колени возле очага, и выхватила обугленные листы. В ее руках они начали оживать: пепел опять сменился бумагой, по ней побежали черные крючья. Уцелело четыре страницы. Безымянная устало прижала их к груди, подняла глаза.
– Зачем ты так?
Но Людвиг оцепенел и не ответил. В те секунды ему казалось, он ненавидит всех, даже ее.
– Твоя героика, – прошептала она. Бедняжка, чуть не плакала. Наверное, это сочинение она как-то особенно любила – или просто он поймал ее в сложную минуту, стал последней каплей. – За что? – Она повторила с суеверным почти страхом: – Людвиг, за что?!
– Ворона, – сдавленно произнес Людвиг, а потом все же повысил голос до крика: – Ворона в павлиньих перьях, вот кто Бонапарт! – И он засмеялся, и смех показался ему карканьем и громом сразу. В нем бушевала буря, снова, пусть он и не крушил предметов, не кидался на стены и людей. – Господи, милая… – Он посмотрел наконец в эти зеленые глаза, он едва поборол желание отобрать страницы и сжечь снова, а потом просто уйти. – Господи, есть ли в этом мире хоть кто-то или хоть что-то, кому или чему я мог бы верить?!
Безымянная молчала – в ожидании еще каких-то слов, а может, вспышек. Но ни слов, ни сил бушевать не было, и Людвиг просто отвел взгляд, снова устремил его в пламя. Вздрогнул: ему почудились солдаты, сотни сгорающих там солдат, чью форму было не различить. Они шли, корчились, падали, снова пытались встать. Пламя было неотделимо от них, сами они становились пламенем. Людвиг до боли смежил веки. Какая мерзость.
– Ты веришь в себя, в меня, – шепнула наконец Безымянная и взяла его за руку прохладной, сильной ладонью. – Знаю, этого мало в мире, который стал руинами, но у многих нет и этого. – Кажется, она прижалась щекой к его запястью. – Ты убьешь прекрасную симфонию только потому, что некому ее посвятить? Уверен, что не найдется воин и рыцарь, достойный ее? – Она помедлила. – Ты помнишь, что я говорила тебе? Революционеров много, и все они уходят. А ты… мы… остаемся. Они рушат. Мы строим.
Он