Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В тебе бушует буря. Выпусти ее, для этого ты здесь.
И он выпустил, сжав простыни руками, завыв и закричав до сорванного горла.
«Это ты измучил мать и лишил нас ее, чертов вампир», – шептал он потом, не в силах встать.
«Ты отхаживал нас как мог, унижал и превратил в недолюдей, неспособных к доверию и нежности», – шипел, снова и снова перечитывая письмо Терезы о помолвке Джульетты.
«Ты сбросил на меня все, что мог, и я потратил лучшее время, выгрызая нам с братьями хоть что-то», – думал, наблюдая, как молодые кавалеры и дамы в ярких нарядах прохаживаются возле фонтанов.
В те дни он много думал, как сложилась бы его жизнь при… хоть чуть-чуть иных обстоятельствах. Если бы братья были дружнее и с детства одолевали беды вместе. Если бы отец не спился. Если бы мать выжила. Если бы Моцарт оказался добрее или ему, Людвигу, хватило ума сразу принять предложение Сальери. Если бы… А потом, примерно в дни, когда писалось завещание, эти «если» рассыпались как мелкие камешки. Людвиг всегда твердо стоял на земле, везде, где его не держала за руку Безымянная. У него была только одна настоящая жизнь, а не десятки выдуманных.
После этого стало легче: из него, видимо, выплеснулось самое дурное. Он посмеялся: не случайно ведь медики советуют при некоторых болезнях промывать желудок и выпускать застаревшую кровь в таз? Таким кровопусканием – или испражнением, как знать, – стали для него мысли и письма, а после них уединенная природа милостиво взялась врачевать его душу. Стали приезжать друзья. Вернулся аппетит, затем – желание писать, и именно тогда Людвиг начал подарок Бонапарту, своей опоре в трудные дни. Правда ведь – опоре; к образу корсиканца он возвращался во всякую минуту кромешного беспамятства. Представлял кумира, окруженного врагами и лихо отбивающего их удары.
Это была симфония – и дорогу туда наконец нашли давние мотивы из дерзкого черновика. В грозах, на одиноких прогулках и в раскаленных лихорадкой ночах они ожили, зазвучали. Яростные надежды, которые были для Людвига неотрывны от первых лет революции. Нежность к тем, кто нес свет в горниле перемен. Скорбь по убитым и смутные гайдновские страхи, до сих пор роящиеся в голове: «Женщины, дети, несчастные, сдавшиеся на милость победителю и все равно убитые им? Их гибель вы простите?» Людвиг понимал: нелегко быть воином, властителем… героем? Это он и старался отразить в поединке валторн и виолончелей, плаче флейт и рокоте литавр. «Героическая» – звал он симфонию в голове. Так же, как давнюю фантазию.
Работа шла с остервенелым азартом, но грязно; из-за противоречивых тем Людвиг бесконечно плодил правки и переделки, но не отчаивался. Что-то дразнило, подсказывая: однажды ему представится повод подарить эту вещь вдохновителю. О, если бы он мог подумать, чем это кончится. Стоявшая ребром монета готовилась упасть и придавить его. Как он того и заслуживал.
И вот это произошло. Солнечным утром он сжег симфонию, а ненастным днем уже стоит на мосту над Дунаем в компании старого учителя и радуется тому, что портрет канул в волны. Сколько он провисел на видном месте; сколько взглядов Людвиг ему подарил. А ведь Гайдн предупреждал. Предупреждал еще во времена иных кумиров и дум, хмурился на вопрос:
«Так кто же он, свободный человек?»
Похоже, свобода, равенство и братство, как и всегда, будут принадлежать только узкому кругу людей; остальные вполне довольствуются тиранией и нищетой. Да… с высоты лет Людвиг многое может сказать об этом, но не желает. Так тому и быть.
– Спасибо вам, – просто шепчет он. – За все.
– Спасибо вам, – глухо отзывается Гайдн. Он глядит не на Людвига, а упрямо вниз, будто выискивая что-то в волнах. – Все мы в чем-то ошибаемся. Но поистине обречен лишь тот, кто упорствует в заблуждениях, особенно жестоких.
Людвиг молчит. Он не в силах признаться в страшном: рухнувшие иллюзии пока нечем заменить, на их месте клубится холодная мгла. Нет. Такое он сказал бы скорее Сальери – если бы позвал, если бы не побоялся предстать перед ним слабым, каким себя и ощущает. Но почему-то освежевать перед ним душу было смерти подобно, Гайдн – дело другое. Почему?.. Когда Людвиг думает об этом, боли – в ушах, в висках, в жилах – становятся сильнее. Нет, причину лучше не называть, думать о подобном он себе давно запретил.
– Может, пойдемте? – ласково предлагает Гайдн. – Проедемся до центра. Выпьем шоколада.
Людвиг кивает и даже уверяет, что будет рад, хотя ни пить, ни есть не хочет. Тошно, ежи возятся в желудке, перед глазами плывет. Но отказывать нехорошо: в конце концов, на карете Гайдна они сюда прибыли; Гайдн, не колеблясь, принял странное приглашение; по пути он не бросил ни упрека, ни остроты, ни тени справедливого «Я же говорил». Людвиг мог бы объяснить это милосердие давней виной за скомканное ученичество, за скверные ссоры и придирки, но понимает: это будет не вся правда.
– Да. Я… скучаю по нашим вечерам.
Он немного врет. Хотя… сейчас он не уверен в этом. Он больше не уверен ни в чем.
Они идут к карете по мшистой, влажной земле. Все это время Людвиг молчит.
Какими же хлипкими оказались его «героические» иллюзии. Симфония ведь спасла его; к возвращению в Вену ему, пусть не добившемуся медицинских улучшений, отчего-то казалось, что жизнь идет на лад. Может, оттого, что были концерты и заказы, и от теплого приема в городе, и от радости воссоединения с теми учениками, которые не нашли себе в отсутствие Людвига других наставников. За них он уцепился особо: понимал, что скоро недуг лишит его возможности кого-то учить, и старался успеть дать побольше. Тем временем героика летела и наконец была завершена. Не все поняли ее, зато некоторых она привела в восторг, особенно вторая часть – траурный марш, где могилы солдат то хлестала буря, то целовало солнце. Мечтая, раз за разом Людвиг представлял, как примет ее