Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас наказание перестало бить наотмашь: Вена привыкла. Повстанцев – если удается поймать – захватчики расстреливают за городскими стенами, далеко от праздных глаз. Обстрелы стали вариацией плохой погоды, не более. Голода, к счастью, нет. Так что многие зажили прежней жизнью, стараясь лишь реже выходить из домов, передвигаться осторожнее. После заката улицы пустеют, можно встретить разве что солдат. Исключения – вечера, когда идут оперы: театральную жизнь Наполеон велел возобновить почти сразу после того, как город пал. Это еще одна вещь, которая злит Людвига, злит дико: зачем иллюзия обыденности? Зачем? Само чудовище почти и не ходит в театры. А из репертуаров вычистили все оперы спасения, все патриотическое, поднимающее дух – оставили лишь пошлые комедийные помои. «Веселитесь. Живите. Закрывайте глаза и спите».
И многие спят. Но не все.
Людвиг с усилием отнимает ладони от стены, хрустит пальцами и прибавляет шагу: за углом слышится цокот копыт, лучше убраться подальше. Тем более у его прогулки есть цель – стоило выйти из дома, и ноги сами понесли его к Шпигельгассе, в ее тихий холодный уют.
Еще до боев Сальери услал дочерей и остатки прислуги, но сам остался. Все время был рядом, первым услышал Двадцать Шестую фортепианную сонату Людвига – стон по уехавшим друзьям и погибшим защитникам. Вот и сейчас Людвиг спешит к нему, спешит, не зная зачем, ведь ему даже нечего показать – разве что наброски к «Эгмонту»[89]. Впрочем, Людвиг не взял и их, да что там, несколько дней и не касался. Внутри – спустя пару месяцев не-жизни – сгустилась тишина; она все шире, и она другая, злая и опасная, не связанная с глухотой. Спасаясь от нее, Людвиг и пересекает улицы, прячась по подворотням и молясь, чтобы дверь, как всегда, открыли.
Он знает: Сальери безумно дорожит повзрослевшими девочками, последним, что у него осталось. Скучает. Тревожится. Остается лишь гадать, что держит его самого в развалинах? Да, у него есть основание не бояться: в Париже не забыли «Тарар», знают другие заслуги «венецианского льва». Сальери неприкосновенен, более того, Наполеон заказал ему пару композиций, так как в августе собирается праздновать в Вене день рождения. Но едва ли Сальери, которому велено императором «не обострять», пишет эту музыку спокойно, едва ли может холодно наблюдать гибель того, что дышало миром. Зачем он остался? Это дико, а впрочем, Людвиг так и не решился спросить. Как не спрашивает о слухе, что в доме иногда прячутся повстанцы. Ведь ни один француз не станет искать их здесь и вообще не войдет против воли хозяина в это жилище.
Улица цела почти вся, но светлый дом Сальери стоит тусклой серой громадой – замком, где уже ни принцесс, ни даже чудовищ. И все же золотым квадратом горит одно окно, в кабинете – хозяин не спит. Дверь, на удивление, не заперта. Впрочем, открывать было бы некому, Сальери дал покинуть столицу всем до последнего лакея, если кто и остался – старый верный кучер.
Темнотой встречают крыльцо и холл; на фортепиано белеет пустая ваза. При фрау Резе там всегда, даже зимой, были цветы, и сейчас обилие пустоты – вокруг, внутри, всюду – давит. Тронув пыльные клавиши, Людвиг скорее проходит к лестнице на второй этаж. Нужно дать о себе знать, пошуметь, покричать, чтобы Сальери не испугался. Не получается.
В доме так холодно, что странно не видеть пара изо рта. Людвиг потирает руки, щурится, пытается лучше различить хотя бы их. Жутко: он, почти слепой в сумраке и не уверенный в слухе, беззащитен. Остается ощупывать предметы, а точнее, ледяное неприветливое ничто. Он идет. Не трудно припомнить расположение помещений, но каким бы знакомым все ни было, его не покидает гнетущее чувство. Будто дом не рад гостю. Будто дом мертв, а за золотым квадратом окна прячется в лучшем случае призрак. В худшем же… Людвиг принюхивается. Нет, запаха пороха, металла или крови нет.
Он поднимается и, пройдя коридор, оказывается перед нужной дверью. Оттуда… да, похоже, оттуда доносится музыка. Людвиг не уверен, это тоже скорее ощущение, чем звук: как биение сердец в стенах пораненных зданий. Он поворачивает посеребренную ручку – снова не заперто – и тихо делает шаг за порог.
Он прав: горят свечи, прячутся по углам ломкие тени, а мелодия плачет промозглыми аккордами. Сальери за фортепиано, склонил голову и сомкнул ресницы – вмерзший в лед музыки, околдованный ею. На миг это успокаивает Людвига: конечно, дом живой, как прежде, и будет, всегда, а Сальери… удивительный стоицизм! Играя в ночи, он показывает и Небу, и врагу, что тьме не воцариться без боя, что город не взять артиллерийскими обстрелами. Так с теплой грустью думает Людвиг, замерев и не решаясь поздороваться, но…
Тут он понимает: звучит не одна из работ Сальери. Так чья? Ну конечно. Моцарт. Технически невероятно сложная, скорбная, не слишком «его» по духу, эта ре-минорная фантазия всегда была наказанием для Людвиговых учеников. Кажется, даже от Карла он не слышал идеального ее исполнения и потому сейчас даже не сразу узнал. Вот она какая на самом деле, вот как мог бы играть ее создатель или кто-то равный ему, вот только…
На клавишах красные подтеки – ослепительно неестественные, уже размазанные игрой. Запах железа, пусть без пороха и дыма, все же долетает до ноздрей. Колкий спазм сжимает желудок – это ужас, он обжигает, и от него, как от щелчка дьявольским огнивом, вспыхивает отчаяние. Пол уходит из-под ног. Но гнев, детский, горький, полынный, сильнее.
– Прекратите! – Людвиг бросается вперед, уже не владея собой. – Слышите, вы, хватит!
Он пугает сам себя; барабанные перепонки надсадно звенят. И все же Сальери будто слышит дикий крик не сразу. Он оборачивается, только когда Людвиг сжимает его плечо, когда, стиснув зубы и сглотнув, просто зовет – по имени, хотя раньше, даже перестав быть учеником, этого себе не позволял. От кого-то слышал: свое имя Сальери не любит. Донашивает – за властным, отчужденным, непростым отцом.
– Вы, мой друг? – С последним ледяным аккордом окровавленные руки замирают. – Не замерзли, пока добирались?
Это приходится читать по губам. Сальери не говорит – шепчет, глядя куда-то сквозь